Мой друг Пеликан
Шрифт:
Газета, очень удобно организованная на листе ватмана, оплодотворялась пришпиливанием к нему обыкновенных тетрадочных листков в клетку. Материалы все вместе или поочередно обновлялись раз в два-три-четыре дня. Со всего Земного Шара прибывали чужеземцы читать центральную газету Песолинии.
Анонс! (Хроника 20 века)
Внимание! Пикапаре в утро на 8 марта не застелил постель. Крах Второму интернационалу!
Внимание! Утром 9-го марта Белобрюхий стриж был опять пьян. Стыд и срам строителю долампочки!
Цесарка,
Сей элемент, роду неизвестного. Болен летаргическим сном. Сентиментален, не может без слез глядеть на пожираемую пищу. Склонен к творчеству. На свет не реагирует. К сему Цесарка — технолог. (Здесь приведена лишь часть помещенной в газете биографии.)
Эксцентриситет юмора
У казахского мудреца Анварбека Загинбаевича случились в жизни только две ошибки:
1) Когда он родился.
2) И… когда подумал, что Цесарка механик.
Пеликан,
Обладает нерегулярным темпераментом. Мяса и женщин! — его основной лозунг. Смог поднатужиться и сочинить Гимн Великой Песолинии. Наград не имеет. Имеет привычку вставать рано утром, зато спит целый день. Ленив — но деятелен. Его заветная мечта — стать диктатором Камчатки. Тренируется в более мелких масштабах. Известен в народе явлением на танцах в пьяном виде и в огромных ботфортах, за отвороты которых стряхивает пепел. Гостеприимен. Убивает невинных галок и ворон из пушки через форточку, не выходя из дому. Шахматист. Механик. Любит сладкое, кило варенья сожрет в один прием (запротоколировано). Упрям, покладист. Смешлив, серьезен, угрюм — но переменчив. Мочится членораздельно. На всех.
Гимн Песолинии исполнялся на мотив «Славное море — священный Байкал», имел четыре куплета, шестнадцать строк и начинался:
Славная наша страна песолин… Славный наш строй первобытно-общинный…Заканчивался:
Нашей свободой мы всех победим… Мощны, сильны Песолинии дети… Мы нерушимо навеки стоим… Самый великий народ на планете!..Каждую ночь они, действительно, в три часа поднимались и в трусах шли вниз по лестнице, громыхая тяжелыми ботинками на босу ногу. Редкие встречные смотрели на них и смеялись. Вахтерша, давясь от смеха и отворачиваясь, махала руками.
— Самые оригинальные в общежитии люди! — сказал Володя, уплетая хлеб с колбасой и запивая чаем.
— Самые оригинальные! — обрадованно подхватил Модест.
Они поели и снова улеглись спать.
Но Пикапаре через неделю такой жизни охладел к затее. Он занимался, посещал семинары и лекции.
Он не хотел ночью перебивать сон.
Модест учился на вечернем отделении, при этом, работая в две смены, по-настоящему, по-взрослому, в институт попадал только через неделю — когда работал с утра. Вскоре он окончательно запутался с учебой, с хвостами и прогулами. Перестал интересоваться учебой. Приходил только ночевать, по целым дням проводя в Москве на работе.
Купил себе что-то из одежды.
Мог, наконец, питаться — пусть скупо, в студенческой или рабочей столовой, но два-три раза в день ел горячую пищу.
В этом возрасте ему не хватало женской близости. Но как-то не получалось ни с кем, он зажимался, угловато и неумело, невпопад произносил слова. Словно чего-то ждал.
Володе жалко становилось его. Этот угрюмый очкарик — справедливый, беспредельно честный, узкий: член партии с младых ногтей, — внушал симпатию.
И каждый жил сам по себе.
Володя не понимал его детдомовской неприкаянности. О чем много сожалел спустя годы.
Пеликанова пушка послужила ему однажды причиной не то чтобы сурового, но запомнившегося навсегда урока.
Приехал погостить с ночевкой Ромка Циркович, штангист мастер спорта, перешагнувший из Голицына в Бауманское училище. Может быть, он был среднего роста, но из-за квадратности казался приземистым. Энергичным, подвижным — и туповатым обрубком. Володя не без интереса присматривался к экзотическому минскому еврею, вовсе выпадающему из общепринятого стереотипного представления об умненьких, хитреньких и трусливых жидовинах.
В первый вечер за выпивкой почти не разговаривали напрямую друг с другом.
Но Володя по каким-то неуловимым признакам чутьем угадал внимание к своей особе, исходящее от Цирковича. Возможно, Пеликан передал ему какие-то благоприятные сведения, что-то он, видимо, знал, что возбудило его любопытство. А впрочем, неважно, Володя мысленно отмахнулся и продолжал участвовать в общем разговоре, мало заботясь о Цирковиче. Чуть-чуть позволяя заметить себе, как все же приятно внимание последнего.
На другой день они оказались в комнате одни. Циркович сидел на кровати Модеста, а Володя — напротив него на своей кровати, к слову, бывшей кровати Цирковича.
Говорили о пустяках.
— Я шарахнул в нее с пяти метров, — Циркович показал руками, — малюсенькая такая синичка. Жахнул в нее. А она сидит на дереве жива и здорова, только ошарашенная от грохота. Схватил ее живьем. Принес в комнату. На следующий день комната превратилась в курятник: всюду был птичий помет. Тогда мы взяли ее и выкинули, привязав к ноге бумажку — «изгнана из ком. 22 за нечистоплотность»… — Коричневатые его глаза, себе на уме, улыбнулись сдержанно, лицо осталось невозмутимым. Он продолжал: — Купили ящик пива. Когда выпили, поставили в шкаф среди пустых бутылок одну закупоренную; в нее помочился Пеликан. Один тип хлебнул. Потом всю ночь рот полоскал. Остался лишний стакан молока — чистое, хорошее молоко — все напились, не хотели больше. Предлагали как порядочным, никто не стал пить. Боялись. Бутылку пива помнили…
Он вдруг прервал себя на полслове. Будто подброшенный пружиной, легко спрыгнул с кровати. Вот только что он с удовольствием рассказывал, весело, по-доброму поглядывая на Володю.
Пока он рассказывал, Володя снял со стены двустволку, переломил ее, снова закрыл, увидев то, что и должно было увидеть — пустые стволы. Поиграл прицелом, направив в окно на дальнее дерево, потом на лампочку, на угол комнаты, на Цирковича…
Циркович бросился к нему, вырвал ружье, отшвырнул. Одной рукой схватил за шею, железным нажатием пригнул Володю вниз, лицом к кровати, а другим кулаком нанес три-четыре резких, чувствительных удара по затылку, по спине, по ребрам.
Оттолкнул.
Ушел, почти не разжимая рта бросил жестко:
— Не целься никогда в человека.
Боль была по-настоящему чувствительная. Обида, гордость, поднявшись, тотчас же и угасли — Володе снизошло осознание безумия, безнадежности попытки отомстить.
Сразиться с Цирковичем было то же самое, что броситься с кулаками на одетый в броню танк, или преградить дорогу поезду.
Он смирился.
С Пеликаном дважды — здесь, в Голицыно, и второй раз на Вычегде, в Коряжме, — заканчивалось дракой. Быстрой, молниеносной, и все улаживалось тут же, как ни в чем не бывало. Он не держал зла, Пеликан тоже. Через несколько минут забывали и о драке, и о ее причине.
21
Зимой в сугробах снега, на берегу Голицынского пруда, две крупные собаки резвились, гонялись одна за другой.
Кувыркались в снегу.
Играли, жизнерадостно блестя глазами. Морды их улыбались.
Володя стоял и смотрел. Невозможно было оторваться от зрелища прыжков, изящных поворотов, зарывания в снег и бросков и возвратов этих двух веселых, дружных псов.
Если одна собака мчалась прочь, устав от возни, вторая гналась за ней, не отставала. Потом они менялись ролями. Падали навзничь. Та, что сверху, открывала широко и якобы угрожающе клыкастую свою пасть.