Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)

Мариенгоф Анатолий Борисович

Шрифт:

Потом спрашивал себя: "Ну, господин честной человек, скажи-ка по совести - нравится?.. Где ты?.. С кем ты?"

И отвечал дерзко: "С ней!"

Поезд трогался.

Небо было измазано солнцем, как йодом.

Мысли переносились на отца, от которого больше месяца не получал писем: "Жив ли?.. Здоров?.. Как он там?.."

Наконец на пятые... нет, ошибаюсь, - на шестые сутки я прибыл в Пензу, уже большевистскую.

Вечер. Холодный дождь. Платформа - серая от солдатских шинелей.

В зале первого класса, который уже ничем не отличался от зала третьего класса, ко мне подошел немолодой солдат, похожий на Федора Михайловича Достоевского. Левый пустой рукав был у него засунут в карман шинели.

Солдат властно распорядился:

– Эй, гражданин офицер, содерите-ка свои погончики!

К этим "погончикам" я никогда не испытывал особой привязанности, но тут уж больно пришлась не по нутру солдатская властность.

– Что-то не хочется, - сказал я с наигранным спокойствием.
– Нет. Не "содеру", дорогой товарищ.

В зале, переполненном солдатами - однорукими, одноногими, ненавидевшими золотопогонников, - это была игра с огнем над ямой с порохом.

Вот чертовщина! И перед кем играл? Сестер-то милосердия поблизости не было.

Вероятно, закусив удила, подобно моему норовистому Каторжнику, я встал на дыбы только из чувства противоречия. Проклятое! До гробовой доски оно будет мне осложнять жизнь, портить ее, а порой ломать и коверкать.

– Э-э!..
– И солдат, похожий на Достоевского, посмотрел на меня с каким-то мудрым мужицким презрением.

– Что "э-э-э"?
– позвякивая шпорой, спросил я.

Вместо ответа солдат презрительно махнул своей единственной рукой и отошел в сторону, даже не удостоив меня матерным словом.

Этого, признаться, я ожидал меньше всего. Стало стыдно.

Настенька сказала бы: "Запряг прямо, а поехал криво".

"Интеллигентишке паршивый!" - выругался я мысленно.

И как только солдат затерялся в толпе, я со злостью содрал с бекеши свои земгусарские погоны.

В революции извозчичья лошадь сдала раньше человека.

К нашему дому из некрашеного кирпича на Казанской улице я не подкатил, а приплелся на бывшем лихаче.

Отец лежал в кровати, вытянувшись в стрелку и подложив левую руку под затылок. Я сидел у него в ногах.

Сквозь тяжелые шторы уже просачивалось томленое молоко октябрьского рассвета.

Незаметно мы проговорили часов восемь.

– Да, Толя, - заключил он, - ты был очень похож на глупого майского жука, который, совершая свой перелет, ударяется о высокий забор и падает в траву замертво.

На кухне Настенька уже звенела ножами, вилками и медной посудой.

– Ты сегодня красиво говоришь, папа!
– сказал я с улыбкой.

– Стараюсь!.. Дай-ка мне папиросу.

Я подал и зажег спичку.

– Спасибо. Вообще, мой друг, советую тебе пореже ссориться с жизнью.

Он затянулся.

– Какой смысл из-за пустяков портить с ней отношения?

И добавил, постучав ногтем о толстый мундштук, чтобы сбросить пепел:

– Ей что? Жизнь идет своим шагом по своей дорожке.

А ты наверняка в какой-нибудь канаве очутишься с переломанными ребрами.

– Обязательно! И не раз, папа.

Эти слова мои оказались пророческими. Но кто же на этом свете слушается умных советов?

6

По новому стилю, еще не одолевшему старый, уже кончался ноябрь.

Они сидели за ломберным столом, поджидая четвертого партнера.

Можно было подумать, что в России ничего не изменилось, а уже изменилось все. Но люди и вещи по привычке еще находились на своих местах: высокие стеариновые свечи горели в бронзовых подсвечниках; две нераспечатанные колоды карт для винта и пачка красиво отточенных мелков лежали на зеленом сукне ломберного стола.

– А мне нравятся большевики!
– сказал отец, вынимая из серебряного портсигара толстую папиросу.

– Вам, Борис Михайлович, всегда нравится то, что никому не нравится, небрежно отозвался Роберт Георгиевич.

Марго (так называли Вермельшу близкие люди), нервно поиграв щеками, похожими на розовые мячики, добавила желчно:

– Борису Михайловичу даже "Облако в штанах" нравится... этого... как его... ну?

– Владимира Маяковского, - мягко подсказал отец.

– Что?
– ужаснулся знаменитый присяжный поверенный.
– Вам нравится этот бред сивой кобылы?

– Талантливая поэма.

– Та-лан-тли-вая?

Вашу мысль, мечтающую на размягченном мозгу, как выжиревший лакей на засаленной кушетке, буду дразнить об окровавленный сердца лоскут; досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий, - с улыбкой прочитал отец по памяти, на которую не мог пожаловаться.

– Типичнейший большевик! Этот ваш... Ну, как его?

– Маяковский, Маргарита Васильевна, - подсказал отец с тою же улыбкой, без малейшего раздражения.

– Вся их нахальная психология тут. В каждом слове! В каждой букве!

И у Марго от возмущения даже заискрились ее открытые банки с ваксой.

– По всему видно, что ваш...
– запнулась она, - ...Маяковский тоже на каторге воспитывался.

А Роберт Георгиевич шикарно захохотал. Он был эффектер, как говорили в XIX веке.

– Уф-ф!.. Насмешил, Борис Михайлович!.. Насмешил!..

У златоуста буйно росли волосы на руках, в ушах, в носу, словом, везде, где они не слишком были нужны, и упрямо не росли на голове, где было их законное место. Это еще увеличивало его лоб, и без того непомерный.

– И эта гнусь, родной мой, называется у вас поэзией?

– Такой уж у меня скверный вкус, Роберт Георгиевич, - как бы извиняясь отвечал отец.

– Не смею возражать, не смею возражать.

И златоуст, очень довольный своей репликой, нежно погладил лысину, желтую и блестящую, как паркет, только что натертый.

Огромные лбы принято считать чуть ли не признаком Сократовой мудрости. Экой вздор! В своей жизни я встречал ровно столько же высоколобых болванов, сколько и умников, в числе которых, надо сказать, довольно редко оказывались краснобаи.

Поделиться с друзьями: