Моя мать Марлен Дитрих. Том 2
Шрифт:
В «Савое» великолепно налажена система обслуживания, на каждом этаже есть буфеты с богатым выбором блюд, возглавляемые собственным шефом. Один из них и стал моей следующей мишенью.
— Мадам, это Чарлз — он работает на вашем этаже.
— Чарлз, прежде всего прошу вас принять мои соболезнования. Вам предстоят чудовищно трудные недели. Но, пожалуй, я могу дать вам несколько советов, которые чуть-чуть облегчат вашу жизнь, да и у мисс Дитрих будет меньше поводов для недовольства. Первый и главный совет: как только мисс Дитрих позвонит, хватайте меню и бегите. Стремглав — как на пожар. Кстати, мистер Бутаваба, предупредите о том же телефонисток: когда бы они ни увидели зажегшуюся на панели лампочку этого номера, реагировать следует молниеносно, как будто речь идет о жизни и смерти. Потом я поговорю с каждой в отдельности, но запомните: это основное правило, касающееся всех без исключения. Чем быстрее вы будете выполнять поручения мисс Дитрих, тем меньше истреплете себе нервы в этом долгом марафоне.
Итак, Чарлз: не вздумайте обслуживать мисс Дитрих во время еды. Когда вас позовут, вкатите столик в комнату, проверьте, все ли на нем в порядке, и не дожидайтесь, пока она сядет, а уж тем более никогда не ждите, чтобы она подписала чек — просто поклонитесь и уходите. Мисс Дитрих не американка и, соответственно, терпеть не может стаканов с ледяной водой. А также не любит плавающих во льду завитушек масла. Позаботьтесь, чтобы в хлебной корзинке было много ржаного хлеба из муки грубого помола. Никогда не пытайтесь убедить мисс Дитрих, будто кофе только что сварен, тогда как он пятнадцать минут стоял в ожидании, пока ей понадобится. И вообще, упаси вас бог в чем бы то ни было ее убеждать. Помните: она всегда права — даже если вы и ваши люди уверены в обратном. Если она заказывает брокколи, а ей по совершенно необъяснимой причине приносят шпинат, и она потребует, чтобы вы разобрались в этом преступлении, у вас — если не хотите немедленно потерять место — есть только один выход: униженно извиниться, сказать, что, вероятно, это оплошность одного из юных учеников, которые обучаются кулинарному искусству у шеф-поваров на кухнях «Савоя», и что вы незамедлительно доложите кому надо об их халатности. Это единственный сценарий, который мисс Дитрих сочтет достаточно удовлетворительным, чтобы простить обслугу за ее безалаберность.
Затем у меня побывали экономка, швейцары, коридорные, цветочницы и шофер. На протяжении последующих недель я поддерживала дух своей маленькой армии, щедро раздавая советы и — что гораздо важнее — благодарности.
Наша звезда прибыла за несколько недель до начала репетиций. Нужно было сделать новые парики, причесать и перекрасить старые, почистить и привести в порядок шиньоны. Кажется, Вивьен Ли познакомила мою мать с неким Стэнли Холлом — гениальным специалистом по изготовлению париков. Дитрих однажды обедала с супругами Оливье и, будучи поражена красотой густых волос Вивьен (она знала, что та лысеет), спросила, какое лекарство она принимает. Мать потом мне рассказывала, что Вивьен засмеялась, взялась за обхватывающий ее голову обруч и приподняла его вместе с большей частью прикрепленных к нему «собственных» волос. Англия, где актеры — не только в исторических, но и в современных пьесах — выступали преимущественно в париках, традиционно славилась своими мастерами. Стэнли Холл и его помощники были высококлассными специалистами: волосы они использовали человеческие, только наилучшего качества, и красили и завивали их так искусно, что их парики и накладки можно было носить в повседневной жизни. Конструкция, которую мать увидела на голове Вивьен Ли — короткий, задорный, блестящий шиньон, приколотый к обручу, — и которая так ее потрясла, с тех пор стал сценической прической Дитрих. Она носила этот шиньон до конца жизни. У матери были десятки париков, выкрашенных точно в тон ее собственных волос. Обручи, чтобы не соскальзывали, она обтягивала бархатом в цвет платья, но предпочтение отдавала бежевому, который сливался с цветом ее волос, отчего граница между собственными и накладными волосами становилась незаметной.
Съемки завершились каким-то чудом. Коэн делал все, чтобы ублажить звезду, исполнял каждую ее прихоть, иногда даже в ущерб собственным интересам. Когда Дитрих начала понимать, что не все получается так, как ей бы хотелось, что, возможно, она сделала ошибку, настояв, чтобы съемки производились в настоящем театре, притом в Европе, она запаниковала и, по своему обыкновению, принялась обвинять всех кроме себя, отказывалась слушать советы и, чтобы не смотреть в глаза правде, обратилась к помощи своего верного друга — бутылки. Где я только не искала ее «скотч»! Находя — часто в самых неожиданных местах, — разбавляла виски водой, а если опасалась, что она может отключиться, переносила назначенные встречи на другое время и в душе молилась, чтобы визитер не заметил, в каком она состоянии.
Представители индустрии развлечений, имея дело с людьми, страдающими алкоголизмом, учитывают их психологические особенности. На Дитрих это не распространялось, поскольку ее алкоголизм держался в тайне. Поэтому кажущаяся недисциплинированность звезды, небрежность, которую она себе позволяла, оскорбительное для окружающих поведение воспринимались — и осуждались! — без скидок, чего удалось бы избежать, будь ее проблемы известны. Снятое в Лондоне телешоу получилось неудачным; Дитрих в своих интервью утверждала, что во всем виноват продюсер, не сдержавший своих обещаний. Александр Коэн подал на нее в суд за клевету, я считаю, что он имел все основания так поступить. Профессиональная лояльность, хотя и входила составной частью в легенду Дитрих, отнюдь не была ей присуща. Тот, кто находил к ней правильный подход и успевал первым сделать предложение, мог рассчитывать на успех. Она подписывала юридические документы по предоставлению исключительных прав с такой легкостью, словно это были открытки с ее изображением.
Впоследствии честные профессионалы стали обходить ее стороной. Ей нельзя было доверять. Такое свойство часто оборачивалось во вред ей самой.
Для рекламы своего телешоу Дитрих вернулась в Нью-Йорк, где Милтон Грин написал ее портрет. На нем она запечатлена в своей знаменитой позе — закутанной в лебяжье манто; видна только одна нога, и впечатление такое, будто под манто Дитрих совершенно обнажена. Глядя на ее изумительную кожу и золотой парик, никто не мог бы сказать, что ей семьдесят один год. Однако в этом портрете было что-то ужасно аморальное. Впервые его увидев, я вспомнила своего старого друга-трансвестита из Сан-Франциско: на портрете мать была гораздо больше похожа на такого трансвестита, «работающего под Дитрих». После того как картина была сильно переделана, она стала еще дальше от реальности, особенно ее портила слегка распухшая нога — но от этого мать отказаться не могла.
Уотергейт. Никсон переизбран огромным большинством голосов. Во Вьетнаме остается только двадцать четыре тысячи солдат — сорок семь тысяч возвращаются на родину в новеньких цинковых гробах, тогда как еще триста тысяч, разбросанные по военным госпиталям, пытаются залечить не только телесные раны.
Когда умирал Шевалье, моя мать прилетела в Париж. Все, естественно, сочли, что она поспешила к постели умирающего, дабы сказать ему последнее «прости». На самом же деле билеты на самолет были заказаны задолго до этого дня, зато такой «поступок» прибавил блеска ее легенде. Спустя несколько лет, для объяснения того, почему Шевалье категорически отказался ее принять, когда она, печальная и красивая, явилась к нему в больницу, мать придумала трогательную историю:
— Когда Шевалье умирал, я прилетела в Париж — специально, чтобы быть с ним рядом. Но когда я пришла в больницу, где он лежал, мне сказали, что он строго-настрого запретил впускать меня в палату! Знаете, почему? Он не хотел, чтобы я видела его таким. Он так меня любил… он отказался от возможности увидеть меня в последний раз, только чтобы не заставлять меня страдать. Изумительный человек!
Дитрих продолжила турне по Штатам, а затем по Британским островам. Время от времени в аэропортах возникала потребность в кресле-каталке; в таких случаях мать старательно избегала подстерегавших ее фотокорреспондентов, и это превратилось в постоянный кошмар. Ноэл умер у себя в доме на Ямайке. Его знаменитая подруга осудила его за курение и недисциплинированность.
— Видишь? После нашего пари я не выкурила ни одной сигареты и до сих пор жива, а бедняга Ноэл так и не сумел бросить. Он был моим другом. Теперь эти два его хориста получат прекрасные дома — вообще все! Какой ужас! И будут по-царски жить на его деньги. Впрочем, они все эти годы были при нем — возможно, они их заслужили.
Семнадцатого мая 1973 года мои родители «отпраздновали» золотую свадьбу: он — сворачивая шеи цыплятам в Сан-Фернандо Вэлли, она — обедая со своим «последним» в Париже. Какой-то репортер пронюхал про эту дату, чем ее страшно разозлил: мать утверждала, что мне всего лишь двадцать пять лет, что он все перепутал, и намеревалась подать на него в суд.
Седьмого ноября в театре Шейди Гроув в Мэриленде, на окраине Вашингтона, моя мать заканчивала в третий раз петь на бис. Здание театра имело сферическую форму, зрители сидели вокруг сцены, и мать часто меняла положение у микрофона, чтобы ее было слышно во всех частях переполненного зала. Но вот сверкающая фигура повернулась и, сделав несколько шагов, приблизилась к краю сцены, чтобы поприветствовать оркестр и безупречного дирижера. Дитрих отвесила свой знаменитый поклон: ноги совершенно прямые, сгибается только верхняя часть туловища — так низко, что макушка в парике чуть не касается пола, — правая рука в благодарном жесте простерта к дирижеру Стэну Фримену. И вдруг, оступившись, она свалилась в оркестровую яму. Фримен, видя, что Дитрих падает, вскочил на вращающийся табурет в отчаянной попытке ее поддержать, но опоздал. В следующую секунду она, пугающе неподвижная, уже лежала между пюпитрами. К ней стремительно протянулось множество рук, но она прорычала:
— Не трогайте меня! Очистите зал! Очистите зал!
Меня разбудил резкий телефонный звонок. Я схватила трубку и услышала встревоженный голос маминой костюмерши:
— Мария! Мы звоним из театральной уборной. Случилась беда. Я передаю трубку матери…
Сон как рукой сняло.
— Мэсси?
Я слышу, как она прерывисто дышит, пытаясь что-то сказать. Смотрю на часы: четыре тридцать утра по лондонскому времени. Значит, в Мэриленде одиннадцать тридцать, только что закончился концерт.