Моя повесть-1. Хлыновск
Шрифт:
У Кручинина на коленях места много. По рукам взберусь на широкие плечи.
– Вставай, Петруха!
– кричу ему.
Петруха встать в целый рост не может - из-за низкого потолка он опускается на колени, потом на руки и начинает крутиться подо мной и реветь медведем.
Принес он как-то из казармы деревянных планок и обрезков разных.
– Ну, Кузяха, давай дом с тобой мастерить. Увлеклись мы этой постройкой оба - Кручинин, кажется, не меньше меня. Да и было чем увлечься.
Домик был самый настоящий - окна со стеклами, двери сами закрываются. Наверху дома мезонинчик. Стол и диванчик в доме. Снаружи узоры над окнами и дверями; на крылечке скамейки по обе стороны. Рукомойник на нитке висит. Но и этого было мало таланту Петрухи: в казармах он снесся со слесарней - на крыше нашего домика появился петух-флюгер, и когда повернешь ручку внизу домика, что означало ветер, - петух начинал вертеться, а внутри дома слышалось треньканье: петух пел…
В перерывах между машиной мать начала учить меня грамоте, как сама училась по старорусской системе: аз, буки, веди, глаголь…
Буквы мною были быстро усвоены до ижицы, и я начал постигать кабалистику складов, что было гораздо труднее: названия букв, участвовавших в складах, запутывали самое слово.
"Люди-он - ло, ша-аз - ша, добро-иже - ди"… Как выбрать из этого нужные звуки, слагающие слово? Медленно развивается сноровка запоминать третий слог, но попробуйте донести их до последнего и соединить в "ло-ша-ди". Затем следовал период нормального произношения слогов "ба, ва, га, да; бра, вра, гра, дра" - и так на все гласные. Врезается эта звуковая алгебра на всю жизнь: мне до сей поры легче прочесть наизусть иностранный алфавит, чем русский, который я произношу инстинктивно как "аз-буки-веди"… Первая азбука, по которой я начал мое изучение грамоты, была прекрасным образцом петровского шрифта, с красными заглавками. Древняя, провощенная детскими ручонками, потом и слезами. Пахнущая росным ладаном, она вмещала в себя все нужное простому человеку петровских времен количество знаний по грамматике, истории, географии и морали поведения.
К пяти летам я уже благополучно перешагнул через колючий плетень старого стиля, и к этому времени появилась в моих руках новая азбука с цветными картинками. Она была верхом моих мечтаний: ясная, понятная, пахнувшая на меня, как из открытого окна, свежим воздухом.
Ну, и где она? Посмотрел бы сейчас на нее!
Кручинин, которого я, конечно, в первое же его появление у нас познакомил с моим сокровищем, также залюбовался книжкой.
– Читай, Кузяха… Да без гри-ври читай, чтобы все понятно было…
Я, поддерживая пальцем слово, прочел:
– Азбука у-чит грамоте…
– Дальше.
– Кручинин ткнул ногтем в другое место.
– Ученье - свет, неученье - тьма… - с трудом до испарины, но прочел я.
– Ого, да видно всурьез ты дело ведешь, - удивился Петруха.
– Давай, брат, вместе учиться… Будешь учить Петюху - ну?
Кручинин это сказал всерьез. После этого сговора мы стали учиться вместе, то есть, вернее, я начал учить моего большого друга.
На полу, вытянув от стены до стены ноги, сидел, потел над сложением Петюха. Я между его ног. Перед нами книжка.
– Он, како, он-ко: око, - читает он за мной склады. Через месяц Кручинин уже разбирал вывески на улицах. Это его затянуло, и он продолжал учиться в ротной школе. В деревню Кручинин приехал грамотным.
– Ну, брат, - говаривал он потом, - теперь нас с тобой не продадут по бумажке, - спасибо, брат, за выучку…
Дети, как собаки, чрезвычайно быстро осваиваются с новыми местами, если не очень меняется состав близких лиц, их окружающих.
Уже Хлыновск и бабушки стали для меня как бы сном. Письма от дяди Вани мало говорили о какой-то другой действительности, кроме Охты, а дядя писал обстоятельно, украшая могильными крестами "ятей" свое письмо: от поклонов, от цен хлыновских на продукты он переходил к сожалениям о трудной жизни "сестрицы Анны Пантелеймоновны в чужедальнем краю", к опасениям за "племянника нашего Косьму Сергеевича", "болячий, говорят люди, воздух там". О смерти "тетеньки Февронии Трофимовны", о своей женитьбе… И писал: "коль приедешь, место тебе может быть уготовлено у Махаловых, где и мы с супругой нашей проживаем в услужении"…
Анена знала о неизбежности этого услужения, выстукивая ногами машинные ритмы.
Глава одиннадцатая
КАЗАРМЫ
Зима в тот год была обычная, петербургская.
С взморья, с островов через город ползли на Охту лохматые облака дыма и туманы с болезнями чердаков и подвалов. Снег только на крышах имел некоторую белизну, а по улицам было серо и грязно.
День воробьиного носа короче, да и какой день. Цвета оберточной бумаги из мелочной лавочки - вот и вся белизна зимнего дня Петербурга.
На чердаке домика Пустой улицы стучала швейная машина. Отец уходил затемно и приходил с темнотой, принося запах казармы, щей и каши в кастрюльках, завязанных пестрым платком.
Я знаю казармы, где отец проводит дни.
Иван Михалыч выскакивает из канцелярии. Озабоченный, за ухом перо, но в глазах улыбка - я знаю, эта улыбка заготовлена для меня. Он на ходу ласкает меня по голове.
– Сейчас, сейчас, подожди, дружок…
На обратном пути берет меня на руки и несет к себе в каморку старшего писаря. В каморке что-нибудь уже есть для меня: сласти или игрушки.
Из игрушек, полученных от Ивана Михайловича и долго хранившихся, я запомнил: резного из дерева коня с янтарными глазами и всадником на нем, размахивающего саблей; мраморное яичко со змейкой внутри, у змейки красный язык, и она шевелилась как живая. И главный подарок - трубку, внутри которой переворачивались цветные стекла, производя бесконечных изменений узоры. Замкнутая в этой трубке жизнь была таинственна и уютна.
С солдатами я был в большой дружбе. Я знал их фронтовые артикулы; отлично отдавая честь, я так серьезно относился к этому, что меня с трудом удавалось укрывать в официальные моменты казарменной жизни. Случалось, что я проводил в казарме целые дни.
Несмотря на все как бы одноличие солдат, кроме Ивана Михайловича, я четко запомнил Василькова, светловолосого, с маленькими вьющимися усами; может, его особенная судьба, смысла которой я не понимал, но которая самым фактом события врезалась в мою память.
С солдатами часто приходилось ссориться: забудутся, разыграются эти большие ребята и начнут меня изводить, и вот в такие моменты с Васильковым я делился моими обидами и успокаивался: Васильков никогда не подтрунивал надо мной, он как-то серьезно, "по-настоящему" умел со мной разговаривать: о своей родине на юге, о семье, где у него был брат, такой же мальчуган, как я.