Моя повесть-1. Хлыновск
Шрифт:
– Пойдем, я знаю, недалеко тут офицер есть - у него я солдата видел.
Офицер жил на соседней улице. Ребятки вошли под своды ворот и поднялись по грязной темной лестнице. Во втором этаже перед обитой рваной клеенкой дверью вожатый остановился в нерешительности…
– Вот, здесь он - офицер-то… Вот видишь написано… - И рыжий мальчонка долго пытался прочесть на медной дощечке: - Be… ве-тер… Ве-тер… - Наконец осмелел и резко дернул за ручку колокольчика. Дребезжащий звон поверг в испуг Кузю, но вожатый выставил его вперед, как доказательство нужного дела.
Дверь открылась толстой бабой, босиком, с подоткнутой юбкой.
– Что надо?
– Ротный офицер здесь, - затараторил вихрястый, - солдат у него днюет, вот его папа…
Баба резко оборвала:
– Здеся таких нету… Ветелинар здеся… - и захлопнула сердито дверь…
Рыжий почесал вихры…
– Видно, не здесь… Пойдем…
На улице Кузя расплакался, с ним и вожатый. Наконец, он быстро, быстро стал копаться в своих пакетах и вынул оттуда коробку спичек и кусок хлеба.
– На вот, не плачь… Иди к матери, - всхлипывая, сказал он и пустился бежать восвояси…
Подарок ободрил Кузю, пожевывая хлеб и сжав в руке коробок, он побрел на Пустую улицу…
И уже заворачивал на свою улицу, как полил проливной дождь, первый дождь, - теплый, крупный, кончающий весну и начинающий лето.
Заревел благим матом Кузя, прижал к груди недоеденный хлеб и спички и побежал серединой зеленой улицы к дому. В мезоиинчике открылось окошко, и со слезами сквозь смех увидела мать впервые пропадавшего сына…
Охтинцы, определенные антимилитаристы по отношению к военщине Петербурга к новочеркасцам чувствовали некоторую даже, можно сказать, нежность. Это был "свой полк", его долами, особенно романическими, интересовалась вся Охта.
"Наши солдатики" пользовались приемом и угощением. Нередко у окна салопницы за кипящим самоваром виднелось лоснящееся лицо новочеркасца и его лошадиного хвоста кивер, торчащий для похвальбы прохожим на краю стола с угощениями.
Охтинцы даже имели некоторое, правда смутное, мнение, что-де в случае чего (ну, сами понимаете, о чем речь идет), так в том случае каши солдатики не изменят Охте - ново-черкасцы постоят за нее.
Как бы то ни было, но для такого нелепого, невзаправдашнего учреждения, каким был для охтинцев Санкт-Петербург, они являлись, пожалуй, единственным здоровым элементом муравьиного мещанства, хранящего тысячелетние привычки и навыки, связывающие их со всей раскинувшейся по Европе и Азии муравьиной кучей.
"Случай", если не вполне тот, на который намекали охтинцы, то все-таки имеющий подобную закваску, этот случай произошел.
Казалось бы, чего проще: застрелился солдат, чего тут особенного - значит, жить надоело, а шум и говор, поднятый по поводу этой смерти, говорил о чем-то другом, о чем можно было только шептаться.
В этот же вечер вышеописанного дня с приключениями пришедший отец сообщил матери о самоубийстве Василькова.
– Чистил винтовку и застрелился. Нажал собачку шомполом - и прямо в сердце… Записку, говорят, какую-то оставил. В казарме страх что - четверых третьей роты на допрос взяли.
На следующий день отец не вернулся ночевать домой, задержали всех "квартирных" и все насчет Василькова…
На Охте пошла молва о раскрытом заговорею Все разно Васильков был бы казнен, вот он и предупредил насилие над собой…
Будто бы арестовали двух рабочих с Выборгской стороны, которые проживали на Охте, и при них нашли взрывное разное, а главное, что оба они были переодетыми, и когда их раздели, то вовсе не рабочими они оказались.
Охта волновалась - что-то будет? Уж не поставил ли Санкт-Петербург пушки на колокольнях Смольного - против Охты? Страшно, а вместе с тем гордость некоторая в глубине где-то: Охта проявила себя… С ней, брат, не шути. Вот мы как.
Мысли Охты развеялись проводами весны.
Это были веселые с грустными песнями дни. Охта хранила этот древний обряд с хороводами и заклинаниями.
На убранной цветами и лентами телеге сажалась весна красная из соломы и тряпок с расписным лицом, и везли ее за окраину Охты к речке - жечь-топить.
Молодежь пела и причитала, плясала впереди поезда.
Прошло лето - и еще зима.
Анна Пантелеевна стучала машиной, худобея с каждым днем. Ночами ее мучил кашель - болел низ живота. В феврале она заболела. Грустно игралось мальчику на чердаке. Хозяйка захаживала навестить и помочь. Доктор заявил о перемене климата и об отдыхе от "Зингера". В мыслях Анены замаячил Хлыновск, и весной, когда по расчету должны пойти первые пароходы, собралась она с сыном в обратный путь.
Помню - внес меня отец в чистенький с желтыми скамейками домик. Целовались, плакали отец и мать, потом сел на узлы, и затрясло и засвистело, запрыгали перед окошками дома и деревья и ехал, ехал домик неизвестно куда - мать говорила: к бабушке в Хлыновск…
Приехали к большой реке, до большой лодки с колесами. Сели в лодке на узлы и стали сидеть, покуда не поехали перед глазами деревья и дома, затонувшие в воде.
Ну и Хлыновск. Хибарки, лачужки, залитая солнцем в невылазной грязи кувыркается телега… Крошечный домик, на крыльце старуха, сморщенная, горбатенькая - ну и бабушка… Грустно и неуютно. Да и можно ли здесь жить?
Этот контраст мне памятен. И долго до выезда из Хлыновска я чувствовал разницу жизни здесь и там, где как во сне высились дома, одетые клубами тумана. Где вежливые люди, где ребятишки носят штаны… Я вкусил цивилизацию. От Хлыновска и куда-то дальше к большим возможностям от него - до большой жизни. Здесь, в Хлыновске - это временно… Отсюда начинается период, острый и жадный до жизни.
Глава двенадцатая
ДОМ МАХАЛОВЫХ
"Зингер", надорвавший здоровье матери, отразился и на моей жизни, переведя ее в другую, отличную от келейки, обстановку.
Деньги, заимообразно взятые на покупку машины, надо было отработать. Мать поступила в услужение к Махаловым. Механический же виновник этой комбинации был водворен на жительство к бабушке Федосье, где бездействовал, отдыхая челноками и колесами от усиленной двухгодичной работы на Охте.
Если дом Тутиных был для меня архаическим детинцем, где я получил осознание древнего быта, то дом Махаловых являлся переходным этапом к современности.