Моя сберегательная книжка
Шрифт:
В глубоко запавших, но по-прежнему ясных карих глазах Анны Федоровны мелькает удивление - удивляется она, должно быть, ?амой себе.
– Пошла... Намучились мы тогда, а все одно ни картошки под снегом не оставили... Ну, и вроде легче стало.
День на людях, а ночью домой придешь, заплачешь и донлакать не успеешь: словно замертво повалишься, ни рук ведь, ни ног не чувствуешь... Так вот и стала в колхозе работать. Я в ту нору на селе жила - домок мы с ребятами перед самой войной свой поставили...
Искоса взглянув на меня, словно в чем-то колеблясь, Анна Федоровна кротко вздыхает:
– А как уж дальше получилось, - сама, бывает, диву даюсь. Случай... Стучат один раз в окошко, затемно уж.
Вышла на крыльцо, дождь идет, человек в одной рубашке стоит. "Не пустишь ли, хозяйка, переждать? С хворой дочкой еду, и вот, как на грех, дождь застал. И ехатьто нам, говорит, всего-навсего пустяки осталось - до Кочкарлея". Лошадь, смотрю, тут же, у дороги, стоит.
"Места, говорю, не жалко - веди дочку". А он, гляжу, дочку-то не ведет, а на руках несет. В плаще своем. Внес в избу. Пригляделась я на свету, и ровно в сердце у меня что-то перевернулось. Годов ей тогда одиннадцать было, красавица прямо, и вот беда-то какая - не ходит, обезножела. Пятый год уж так, сердечная, маялась... А самато веселенькая, глаза у пей так и бегают, да ласковые глаза-то... Поставила я им самовар, печку затопила, умыться Оленьке подала, покормила, тут она на постели у меня и уснула. Так им и пришлось заночевать - дождьто не стих, куда ее, сонную, везти?.. Тут Степаныч, мужто мой нынешний, и рассказал про себя. Хлебнул и он горюшка-то - по самое горло. Пришел с фронта - жена померла, а Оленька после болезни не ходит. Вот и ездит по докторам, в этот раз тоже со станции добирались.
Обещают, сулят, а поправки не выходит. Потом на стене карточки увидал три их у меня было, так и сейчас вон висят. "Твои, что ль?" - спрашивают. "Мои", - говорю.
"Мужа-то нет?" - "И его, говорю, нет, и этих двоих нет..." Так всю ночь и прокоротали: он про свое, я про свое, одно горе другому весть подает... На рассвете я их проводила, а через месяц, два ли Степаныч опять приехал, тут уж один. Порассказал про Олю - лучше ей будто немного стало, - потом напрямки и говорит: "Выходи, говорит, Федоровна, за меня. Не для себя прошу - за-ради, говорит, сироты моей безвинной. Приметил я, говорит, как ты к ней сердцем обернулась. И она ; тебя каждый день вспоминает..."
Не поднимая с колен рук, Анна Федоровна разводит ими, словно показывая бугорки мозолей на маленьких ладонях, с некоторым смущением заканчивает:
– Так вот я к ним и переехала... Степаныч-то на той неделе Оленьку в Крым повез. Сначала-то все вместе ехать думали, а потом не получилось. Подшиблась немного с деньгами. Письмо вчера Оленька прислала, соскучилась уже, пишет...
– Хорошо это, Анна Федоровна!
– взволнованно говорю я.
– Хорошо, - кивает Анна Федоровна, по-своему истолковав мои слова. Говорят, помочь должно...
И в ясных глазах ее светится доброта, надежда, неиссякаемая вера - все, что испокон веков отличает русскую женщину.
От Поспеловки до Топорнино, где находилась школа колхозной молодежи, двенадцать километров. Каждый понедельник Андрей Иванович Князев отвозил нас туда, троих пятиклассников, с недельным запасом хлеба, молока и картошки; в субботу, с пустыми рюкзаками за плечами, мы возвращались домой пешком.
Дорога почти все время шла селами, и в каждом у нас были свои постоянные и излюбленные остановки. В ближайшем от Топорнино селе - Еткове - непременно заходили в каменный, у самой дороги стоявший магазинчик; продавец отвешивал на коллективно собранный полтинник обсахаренных подушечек. Посредине протянувшегося на три километра татарского Саймана останавливались полюбоваться необычным, из красной черепицы, в три этажа и с парадным крыльцом, скворечником. Скворцы, впрочем, в этом царском тереме не жили...
Сейчас, только что распрощавшись с тетей Машей и на славу накормившим нас Андреем Ивановичем Князевым, мы снова едем по дороге на Топорнино. Знаменитого скворечника нет, а магазин в Еткове стоит на прежнем месте и открыт... А вот уже и Топорнино: наполовину разобранная, посреди села, каменная церковь, далеко отставленные друг от друга дома с проглядывающими между ними, в низине, заливными лугами, белые корпуса школы. Остановись, "Волга"!..
На зеленой, маслено поблескивающей калитке приколот листок с предостерегающей надписью: окрашено. На дверях основного учебного корпуса - железная накладка с замком; заросший травой двор пуст; за изгородью, сбегая к речке, шумят дремучие старые вязы. Но ничего, безлюдье и тишина не имеют особого значения: чуточку воображения - и снова все вокруг заполнено голосами, хлопают парты, заливисто звенит звонок.
Чудесная это была школа, наша ШКМ! [ШКМ - школа колхозной молодежи] Мы съезжались в нее чуть ли не со всего района, шесть дней подряд считали себя истыми топорыинцами, зная, как идут дела в местном колхозе, к кому приехали родственники из Абдулина, и почитая за счастье покрутить в сельском клубе ручку "динамки"; в субботу расходились по всем дорогам и тропкам, ведущим из Топорнина, по домам, а в понедельник, успев за день соскучиться, снова шумно встречались в своих классах.
При школе был небольшой интернат, и мы, жившие на частных квартирах, почти каждый вечер ходили туда в гости. Начиная с сентября и до глубокой осени убирали на школьном огороде овощи, свозили их в склады, а позже, похрустывая сахарными кочнями, рубили тяпками капусту. Честное же слово, наши уроки труда, наполненные практическим смыслом, остались у меня едва ли не самым светлым воспоминанием школьных лет!
Жили мы тогда, право же, весело. Многое, конечно, сейчас кажется наивным, порой даже смешным, но обаяния, какого-то неповторимого аромата это наивное не теряет и поныне. Может быть, одной из самых таких наивных затей, проводимых в те годы в школе, были памятные многим "политбои". Вижу, как наяву: самый большой класс переполнен до отказа; я выхожу к столу, за которым сидят преподаватели, беру билет. Вопрос попадается нелегкий: какой - правый пли левый - уклон опаснее? Мне четырнадцать лет, учусь в шестом классе, но, не задумываясь, за три минуты убедительно доказываю, что оба уклона для партии одинаково опасны и вредны, с гордостью возвращаюсь на свое место...
Час спустя жюри, оглашает итоги, в лисле прочих, победителей "политбоя" мне вручают премию: кулек конфет. Наверное, потому, что самыми моими любимыми дисциплинами были русский язык, и особенно литература, из всех наших педагогов я чаще всего вспоминаю Анну Петровну Покровскую. Несколько лет назад я узнал, что ее уже нет в живых, и все-таки кажется, что вот-вот со стопкой тетрадей под мышкой в калитке покажется одетая в темное старушка с быстрыми веселыми глазами...
...Оказывается, люди в школе все-таки есть. Еще издали присматриваясь к нам, из дальнего корпуса выходит человек в светлой рубашке и в заправленных в носки брюках; темные волосы его на ходу развеваются.
Знакомимся.
Довольно молодой по виду преподаватель биологии извиняется за свой костюм: его смущают забранные под носки брюки, но так удобнее ходить по огороду.
– Огород все там же?
– уверенно киваю я за изгородь.
– Огород?
– В черных глазах биолога мелькает лукавая усмешка.
– Вот вы говорите - учились здесь. А что вы нам оставили?
– Как что?
– Вопрос задевает меня.
– Да все то же.
Эти же помещения, та же столярная мастерская. И огород, кажется, все там же.
– Пойдемте, посмотрим, - многозначительно говорит биолог.
Он ведет нас через двор, как-то подчеркнуто широко распахивает калитку.
Прежде, сбегая к реке, тут вились огуречные плети, зеленела пушистая и густая морковная ботва, трескались на солнце переспелые помидоры. Сейчас по косогору бегут молодые кудрявые яблони, ровными, кажется, бесконечными рядами.
– Ну как?
– Хорошо.
– То-то, - удовлетворенно посмеивается биолог и опять с задором предлагает: - Теперь пойдемте посмотрим огород.