Моя судьба. История Любви
Шрифт:
… я хорошо помню, как старшие школьницы прогуливались на переменах с его фотографиями в различных ролях из кинофильмов. Я часто вглядывалась в эти фотографии, передававшие необычайный блеск его глаз, и о чем-то мечтала. Много времени спустя, уже в Париже, я увидела игру этого волшебника экрана в фильмах «Пармская обитель», «Дьявол во плоти», «Фанфан-тюльпан»…
Мне не по нраву был репертуар, который навязывала Фаншон, зато я с каждым днем все больше любила песни Пиаф и Марии Кандидо. Но песни о страстной любви Фаншон решительно отвергала, замечая: «Пиаф не для маленьких девочек». У нее были твердые педагогические принципы. Кстати, впоследствии она стала учительницей.
Конфликт между нами так и не удалось уладить. Моими верными союзницами были две подружки — Мари-Жозе и Розелина.
— Ты им чертовски здорово подражаешь, — утверждали они. И я, как ни в чем не бывало, затягивала песню «Мой легионер».
Мари-Жозе Бекериан была высокая и рыжая армянская девочка, жила она в красивом доме, стоявшем в саду, где росла японская хурма. У этого редкого дерева был тот же удел, что и у клубничных грядок господина Фоли. Только здесь, на беду, была неугомонная бабушка, она гонялась за нами, громко крича: «Так вот кто, оказывается, постоянно поедает мою хурму?!»
Впрочем, она была совсем не злопамятна и охотно угощала нас вареньем из лепестков роз, которое мы ели вместе с ломтиками сыра…
У Розелины, у бедняжки Розелины, поначалу было еще более безоблачное детство, чем у Мари-Жозе. Она жила вдвоем с матерью, а та ни в чем не отказывала дочке; происходило это, возможно, потому, что отец не жил с ними, и мать всячески старалась, чтобы девочка из-за этого не страдала. Она была портниха и шила дочке такие красивые платья, о которых можно было только мечтать. Когда Розелина приглашала меня в гости, стол у них напоминал богатую витрину кондитера! На нем высились горы вкусного печенья и графинчики с клубничным сиропом. Моя подружка была всегда нарядно одета, так что я однажды не удержалась и воскликнула: «До чего же у тебя красивая блузка!»
Она была отделана розовым кружевом, а рукава были в оборках. Мать Розелины ласково сказала мне:
— Ну что ж, раз тебе блузка понравилась, я и для тебя сошью такую же! Я чуть было не прикусила язык. Я попала в ужасное положение: разве могла я обладать такой вещью, какой не было у моих сестер? Это противоречило непреложному правилу, которого придерживалась мама: «В семье Матье все дети должны одеваться одинаково!»
Но именно она-то и положила конец моим сомнениям:
— Милая моя Мирей, ты уже растешь («Ох! Не так уж и расту!» — подумала я). Надеюсь, ты скоро получишь свой школьный аттестат! Тогда будешь считаться взрослой и сможешь одеваться, как тебе нравится.
Красивая розовая блузка отправилась еще на год в шкаф. Розелина меня в ней так никогда и не увидела. После неожиданной смерти матери ее жизнь коренным образом переменилась. Случившееся стало ужасным ударом для моей подружки. Она была в полной растерянности и не могла осознать того, что произошло. Она чувствовала себя совершенно беззащитной. За девочкой приехала и увезла ее с собой бабушка, которую та почти не знала. И тогда я подумала, что совсем не так уж хорошо быть единственным ребенком в семье. После того как Розелина уехала из наших краев, я о ней больше ничего не слыхала. Крутая перемена в ее судьбе произвела на меня глубокое впечатление. И дело было не только в разлуке с близкой подругой, но в том, что я постигла важную истину. Пусть у меня и не было красивых платьев, как у Розелины, но зато мне было даровано другое: любовь, семейное тепло — глубокое, сильное чувство, навеки соединившее наших родителей, навсегда сплотило нас, детей, вокруг них и привязало друг к другу Все это я ощущала каждодневно, особенно по воскресеньям, и хранила в своей душе, как бесценное сокровище.
Ведь в воскресный день мы собирались все вместе.
День этот начинался с мессы. В церкви мы пели, папа и я выступали в роли солистов, а родственники и друзья составляли хор.
Есть люди, которые никогда не поют. Я наблюдала за ними в храме. У них рот будто на замке. Они не издают ни звука. Словно их заморозили. Они не решаются петь. Может, боятся, что у них это плохо получится, а может, им просто не хочется. И значит, у них на душе неспокойно. Меня так и подмывает сказать им:
— Пойте! Не важно, как, но только пойте! Если б вы только знали, какое это приносит облегчение! Думаю, что пташка, когда она расправляет крылья и пускается в свой первый полет, испытывает такую же радость! Пойте! И если у вас даже нет ни гроша в кармане, вы почувствуете себя богаче.
Мы, члены семейства Матье, пели все вместе и тогда, когда отправлялись на прогулку к Домской скале. Но в этом случае в наш репертуар входили веселые, задорные песни. Мы, дети, бежали вприпрыжку, уходили вперед, возвращались назад, и все кончалось тем, что малыши мчались наперегонки: каждый хотел оказаться первым наверху, у подножия огромного дуба. Родители шли медленно, не уставая любоваться открывавшимся оттуда живописным пейзажем: внизу был виден город и — главное — Рона.
— Это самая красивая река на свете, — уверял нас папа, который, к слову сказать, не так уж много путешествовал на своем веку.
Однако мы ему верили и до рези в глазах смотрели на Рону, сверкавшую на солнце.
Была еще одна причина, почему нам так нравилась Домская скала. Дело в том, что дедушка принимал участие в реставрации лестницы святой Анны, которая ведет к собору. Он даже участвовал в перепланировке старых садов. И всякий раз мы непременно подходили к гробнице Иоанна XXII. Оба Матье — и отец, и сын — считали образцом зодчества воздвигнутую здесь часовню, хотя во времена Французской революции ее колоколенки лишились своих куполов. Это обстоятельство постоянно порождало горячие споры между папой и дедушкой:
— Нечего сказать! Хороши они, твои революционеры! Разорили такую красоту!
Дедушка пылко возражал по-провансальски. Что именно он говорил, я не понимала, но смысл всегда улавливала:
— Не будь революции, что было бы с такими, как мы, Матье? Они бы все, пожалуй, перемерли с голоду!
Но папа продолжал ворчать:
— Какая жалость, что не сохранился этот редкостный материал из Перна (речь шла о самой лучшей каменоломне в наших краях). И эти безбожники разбили вдребезги прежнюю статую папы, так что пришлось ее потом изваять заново!…
Дедушке этот разговор был явно не по душе, и он переводил взгляд на резиденцию епископа, у входа в которую высились, как и прежде, лев святого Марка и бык святого Луки: они были целы и невредимы.
Примирение наступало, когда папа указывал нам на «свои» старинные крепостные стены, которые опоясывали лежавший внизу город. Он вместе с дедушкой регулярно участвовал в их подновлении. И очень этим гордился, чуть ли не так же, как тем, что был отцом 11 детей. Он не уставал ругать всех «вандалов, вампиров и вертопрахов», которые норовили разрушить стены, мешавшие городу разрастаться вширь. Бурные споры по этому поводу разделили Авиньон на два лагеря: одни стояли за сохранение стен, другие были против. «Кощунственную» затею уже начали проводить в жизнь.
— Увидите, еще прольется кровь! — грозился папа, который в жизни и мухи не обидел.
И вид у него был при этом такой свирепый, что мы, дети, невольно верили ему. Хотя всерьез поверить в это не решались.
Возвращаясь домой после прогулки к Домской скале, мы всякий раз задерживались на площади перед Малым дворцом, чьи оконные переплеты из камня давно нуждались в ремонте. Именно на этой площади летом бурлил Авиньонский фестиваль. Но местных жителей он не слишком занимал. Съезжались на него парижане, туристы… Все те, кого папа пренебрежительно именовал «пачкунами, которые пишут на стенах»; при этом он нас предупреждал: «Берегитесь, если я увижу, что и вы посмеете писать на камне!» Сама мысль об этом выводила его из себя.