Моя жизнь и люди, которых я знал
Шрифт:
В Свердловске я совершенно неожиданно встретил собственного отца — он эвакуировался в Свердловск со своим химическим институтом, которым руководил. Совершенно не помню, как удалось мне с ним встретиться, — я ведь понятия не мог иметь, где он сейчас находится. Я прожил у него две недели, стараясь за это время выяснить, куда мне ехать дальше. Отец сказал, что моя мать вместе с младшей сестрой и ее детьми находится тоже на Урале, близ Алапаевска.
5 ноября 1941 г. Свердловск Наташенька моя милая, моя маленькая!
Я послал тебе телеграмму и заказное письмо и жду не дождусь ответа. Ужасно беспокоюсь и о здоровье твоем и Машенькином, и о твоих делах всех. У меня все в таком туманном состоянии, что просто представить не могу, что делать. Вчера я встретил, с большой (взаимной) радостью, в Управлении по делам искусств О. М. Бескина — он ехал с тем же эшелоном, что институт, но остался здесь, работать и жить постоянно. Оказывается, институт все-таки направился не в Томск, а в Самарканд, через Курган — Оренбург (значит, еще едут, вероятно). Обогнали они меня всего на 1 день. Нужно ехать за ними, и в то же время страшно трудно ехать в такую даль, не зная наверное, не передумали ли они чего-либо по дороге, доехали ли туда. И расхворался я некстати. Вчера был у невропатолога, очень милого доктора, буду лечить ногу. Сейчас стараюсь с помощью Союза художников (где меня очень приветливо встретили) получить возможность пробыть тут дней 10–12, чтобы выяснить точно, куда путешествовать дальше, и немного подлечиться. Напишу, что из этого удастся или нет. Самарканд, конечно, очень привлекательное место, но можно ли там жить и работать — не знаю. В Томске было бы, как будто, легче. Очень тоскую без вас. Мои милые, любимые. Целую крепко — крепко. А.
5 ноября 1941 г. Свердловск Наташенька милая, любимая, пишу сегодня вторую уже открытку. Сейчас папе принесли открытку от мамы, которая меня страшно взволновала: мама пишет, что ты не имеешь от меня известий после 15 сентября и что она сама сходит с ума, не зная ничего обо мне. Как только могло так нехорошо получиться — ведь я писал тебе и ей весь сентябрь и потом, после перерыва в 10 дней, когда я не мог писать, я сразу же послал и письма, и несколько телеграмм из разных мест, и сам посылал, и других просил! Ничего из этого, видно, не дошло. Я так жду теперь ответа от тебя и от мамы, уж эти-то телеграммы, отсюда, должны дойти! Пиши мне и телеграфируй поскорее, пока я тут, я так истосковался, не знаю ничего о вас всех. Мне так хочется поскорее вас увидеть. Какой смысл в том, что я случайно остался цел, если я буду оторван от вас дальше из-за неполучения никаких известий от тебя, а ты не будешь получать от меня! Я так крепко люблю вас, Наташенька и Машукушка милые, так трудно без вас. Целую вас миллион миллионов раз. А.
На мое счастье, в управлении Комитета по делам искусств по Свердловской области оказался необыкновенно добрый и приветливый заведующий. Он проникся моим бедственным положением, связался с Томском, куда уехал из Москвы Комитет по делам искусств, и получил для меня телеграфное распоряжение Комитета, подписанное заместителем Храпченко Солодовниковым: направить доцента Чегодаева в Самарканд, выдать ему командировочное удостоверение, снабдить деньгами… Все это было как полагается оформлено, я распростился со своим отцом, горячо поблагодарил заведующего Свердловским управлением Комитета по делам искусств и уехал на юг и юго — восток, в Среднюю Азию, через Челябинск и Оренбург.
В Оренбурге я застрял на три дня. Через него шли бесконечные поезда, ни на один из которых нельзя было сесть, даже не продавали билетов. И я три дня бродил по Оренбургу, который был тогда еще прежним, одноэтажным и просторным, прелестным городом XVIII века, времен Пугачева. Были ясные, солнечные дни, засыпанный снегом город был особенно хорош под этим солнечным сиянием. Мороз был несильный, и это, конечно, скрашивало трудное положение, в котором я оказался. Большую часть времени я проводил на широченной привокзальной площади. Одноэтажный вокзал дугой охватывал дальнюю сторону площади, войти в него было невозможно, так он был набит народом — негде было поставить две ступни. Вдоль длинных стен вокзала, как и стен других зданий, сплошь сидели и лежали (на снегу!) люди с детьми, с багажом, ожидавшие возможности уехать. Центральная дверь вокзала была заперта, а широкое парадное крыльцо перед главным входом, окруженное невысокой каменной балюстрадой, было единолично занято очень важным и, видимо, очень богатым господином в роскошной шубе и бобровой шапке, с женой и какими-то другими родичами и великим множеством чемоданов, саквояжей, баулов, корзин, картонок и пр. Он не позволял никому даже близко подходить к крыльцу, зорко охраняя свою изобильную поклажу. На второй или третий день у него все-таки сперли какой-то чемодан или саквояж, и этот дядя, похожий на модного тенора или очень знаменитого, обласканного высшим начальством писателя, громко на всю площадь рыдал, проливал ручьи слез, вопиял, заламывая руки к небесам. Это было крайне противно, и на многолюдной площади его не жалел никто, все только смеялись и издевались.
На третий день кого-то осенило открыть особую новую билетную кассу для командировочных. Таковым единственным счастливым человеком на всей площади и внутри вокзала оказался я — взял без несостоявшейся очереди билет себе и другой билет старой и очень больной докторше, которая лежала с наружной стороны вокзала на земле. С помощью добрых людей и все же с большим трудом я втащил ее в некупейный вагон первого же подошедшего поезда, идущего в Ташкент, пришлось положить ее на пол в проходе, под окнами — никто в переполненном до отказа вагоне не шелохнулся, чтобы уступить ей место. Сам я присел на краешек одной скамьи, на которой лежала очень важная и очень толстая дама, страшно негодовавшая, как я смел сесть на дальний конец скамьи, и тщетно пытавшаяся дотянуться до меня своими толстыми и короткими ногами. На соседней скамье возлежал ее супруг, тоже очень толстый и важный, но его ноги были немного длиннее и их как раз хватало, чтобы не позволять никому сесть на конец скамьи. В тот же день я обнаружил, что у кого-то из этой противной пары имеется отец: очень почтенного вида и с очень кротким лицом старик с длинной седой бородой, он был посажен своими родичами на багажную полку над входной дверью в вагон! Ему подавали туда еду, и в определенные часы дня он надевал полосатую накидку (талес), пристраивал на лбу черный кубик и молился. Я, конечно, через двадцать лет вспомнил этого старика, когда увидел его точного двойника на прекрасной ранней картине Марка Шагала «Молящийся еврей» в чикагском Художественном институте. В окружающей неприглядной и тяжелой обстановке этот старик на багажной полке явился мне как подлинный луч света в темном царстве.
Как я ехал до Ташкента и сколько дней — не помню, знаю только, что все эти дни был очень голоден — ничего не ел всю дорогу. В Ташкенте я устроил, чтобы больную докторшу отвезли с вокзала в больницу, а сам добрался до Самарканда. Приехал в Самарканд уже в середине ноября.
Самарканд
Первое, что я сделал, ступив, наконец, на самаркандскую землю — я стал разыскивать свою жену Наташу и дочь Машу, чтобы вызвать их в Самарканд. Я каким-то образом получил неверную информацию, будто музыкальную школу при Московской консерватории, с которой они в июле уехали в Пензу, перевезли в Алма — Ату, в Казахстан. Я несколько раз писал в Алма — Ату, не получая никакого ответа, пока уже в декабре не узнал, что музыкальную школу никуда из Пензы не переводили.
Все эти месяцы — с июля по декабрь 1941 года — мы с мамой жили в Пензе: она — с Верой Степановной на квартире, в маленьком полудеревенском доме; я — в интернате Центральной музыкальной школы, разместившейся в здании Пензенского художественного училища.
Сентябрь, октябрь — какие это были страшные месяцы! Отчаянный холод, царивший во всех помещениях — и у мамы, и в наших палатах; самый натуральный голод — кормили нас хуже некуда (правда, не всех: школьное начальство и их дети питались особо) — все это было ничто, по сравнению с той тревогой, тем ужасом, в котором жили и взрослые, и дети. Мы ничего не знали о папе; немцы рвались к Москве, стояли чуть ли не в ее пригородах. Каждый день приезжали, чуть ли не приходили пешком родители наших ребят — поначалу эвакуировали одних детей. В большинстве своем это были евреи, жалкие, без вещей, бежавшие из Москвы в чем были — немцы могли войти в нее каждую минуту, а об отношении нацистов к евреям было хорошо известно. Помню, как появилась у нас дочь известного киевского дирижера Рахлина. Он с маленькой дочерью и беременной женой ехали через Пензу; жена начала рожать в поезде, им пришлось сойти — роженицу увезли в больницу, а Рахлин с дочкой остались на вокзале. По счастью, кто-то из нашей школы увидел его, сидевшего на чемодане и отчаянно рыдавшего, и растерянную девочку лет шести рядом с ним…
Наши воспитательницы не позволяли нам раздеваться на ночь: вдруг ночью придется бежать из Пензы в Алма — Ату… Вопрос о переводе МСХШ в Алма — Ату действительно возникал.
А. Д. Чегодаев — Н. М.Чегодаевой в Пензу
24 декабря 1941 г. Самарканд Наташенька моя милая, любимая, моя маленькая! Наверное, это письмо уже не застанет тебя в Пензе, но все-таки, на всякий случай, пишу. Вчера Соня [18] получила твое письмо, и я был страшно счастлив и в то же время чуть не плакал, так было больно читать, что вы голодные и больные — письмо написано таким усталым, дрожащим почерком! Так все нелепо и глупо выходит: ведь я уже почти месяц в Самарканде, с 26 ноября, и я был убежден, что тебя в Пензе уже давно нет, и не написал сразу отсюда в Пензу. Я искал тебя повсюду. Мне с трех разных сторон сообщили, что музыкальная школа уехала из Пензы в Среднюю Азию — в Алма — Ату. Я не получил здесь ни одного письма — ни от папы и мамы, ни от Лазарева, ни из этой Алма — Аты, куда писал по всем известным мне адресам. Я ничего не могу понять в этой почтовой неразберихе — почему В. Н. не написал тебе сразу, что я уехал в Самарканд, почему он не пишет мне сюда, хотя бы до востребования, почему я ничего не получил в Свердловске за 2 недели, что прожил там у папы? Я послал тебе, после отъезда 18 октября из Москвы, не меньше 8—10 писем и телеграмм всех сортов, и ни на одну не получил ответа. Я представлял себе вашу трудную жизнь именно так, как ты пишешь, и все время мучился, что у тебя нет денег, что ты измучилась, что Машукушка хворает, что вы голодаете, но единственное, что я думал, что знаю наверняка — это то, что вы уже не в Пензе! Я мог бы уже давно послать тебе и письма, и телеграммы.
18
Софья Александровна Зомбе — однокурсница и подруга моих родителей. Ася Давыдовна — ее мать.
Но все равно уж, бог с ней, с этой путаницей, — я теперь жду не дождусь вашего приезда сюда — я истосковался от этого бесконечного незнания, неведения — что с вами, где вы. Вчера институт послал тебе телефонный вызов сюда, в Самарканд, и я еще послал от себя телеграмму. Думаю, что по этому вызову тебе дадут билет до Самарканда, а относительно въезда и прописки — не беспокойся вовсе. Лучше было бы ехать прямо из Пензы до Самарканда (с пересадкой в Ташкенте), т. к. всего труднее, как будто, получить билет в Чкалове — это прямо мышеловка какая- то — я не мог даже прокомпостировать свой билет в течение трех суток! Но, правда, все, у кого были дети, уехали не задержавшись. Поэтому всюду, где понадобится пересаживаться — иди в комнату матери и ребенка, они имеют право на получение и компостирование билетов вне всякой очереди. В Ташкенте нужно поступить так же (я там провел целые сутки в очереди, т. к. поезд, к тому же, задержался на много часов). Из Ташкента есть два поезда, с которыми можно ехать в Самарканд, — до Сталинабада и до Красноводска. До Самарканда от Ташкента ехать недолго — часов 10–12. Выехать в Ташкент отсюда — нет никакой возможности. И если бы я даже добыл бы как-нибудь билет до Ташкента, то я вряд ли смог бы получить билет обратно, т. к. там не хватает для транзитных пассажиров. Я напишу письмо туда в Союз художников Уралу Тансыкбаеву, на случай, если вдруг будут какие-нибудь затруднения с компостированием или задержка. В Ташкенте сейчас много моих друзей — я попрошу, чтобы Тансыкбаев вместе с ними помог тебе. Но в Чкалове у меня никого нет, и там весьма любезное, но абсолютно равнодушное и казенно — канцелярское Управление по делам искусств, которое палец о палец не ударило, чтобы помочь мне выбраться из этого города (я трое суток не спал и не мог даже сесть отдохнуть — только стоял, в давке у кассы или на морозе на площади перед вокзалом). Поэтому мне не хочется, чтобы тебе пришлось брать билет в Чкалове. Но если уж придется — через комнату матери и ребенка. У Сони, впрочем, есть кто-то, отдаленно знакомый в Чкалове, — она узнает и телеграфирует, если ты туда поедешь.