Моя жизнь
Шрифт:
Ее рассказы о театре немного отрезвили меня. Я узнал, что на провинциальной сцене об искусстве и знать ничего не хотят, что там господствует рутина, что ни одна премьера не готовится в достаточной степени, что актеры должны постоянно учить новые роли, а новичкам приходится особенно трудно. Все это я уже знал. Вместо того чтобы внимательно прислушиваться к рассказу женщины, я интересовался, пожалуй, слишком явно, ее пуловером. Конечно, она заметила это, но я не смог оценить ее улыбку — была ли она поощряющей или отвергающей? Женщина сказала мне, что готовится к отъезду и скоро эмигрирует. Когда и куда хочу эмигрировать я? Сначала, сказал я не без колебаний, хочу получить аттестат зрелости и через два месяца это сделаю. Ну а потом? На дальнейшее, ответил я, планов у меня нет. Мне стало стыдно своей нерешительности. Женщину, очевидно, тронула внезапная немногословность юноши, до тех пор довольно речистого. Она дружелюбно сказала, что я, похоже, больше думаю о Шекспире, чем о своем будущем.
Мы оба замолчали, возникла несколько неловкая пауза. Чтобы прервать ее, я попросил собеседницу почитать мне что-нибудь. Не церемонясь, она сразу же согласилась, быстрым движением выключила лампу на потолке, немного передвинула торшер и молча стояла теперь перед камином в углу. Но молчала женщина недолго, выбрав текст, который показался ей подходящим для меня. Это была сцена юной возлюбленной, написанная девятнадцатилетним, — монолог молодой девушки из маленькой пьесы Гофмансталя «Глупец и смерть». Вот как он начинается:
Ты помнишь, как нам было хорошо? Из-за тебя наплакалась я после, Но и печаль со временем проходит.Конечно, этот грустный взгляд возлюбленной в прошлое не свободен, скажем осторожно, от сентиментальности, он, конечно, не является образцом высокого литературного мастерства. Тем не менее я люблю эти стихи, как и «Корнета» Рильке. Всякий раз они захватывают меня вновь, и причиной тому — молодая женщина, от которой я впервые услышал их в полутемной комнате.
После слов «тихая радость», которыми заканчивался монолог, она подошла ко мне, глядя молча и печально. Я ждал, но ничего не произошло. Внезапно женщина сказала, что хочет прочитать мне еще одно стихотворение Гофмансталя, самое прекрасное из всех известных ей. Она имела в виду «Терцины о бренности» с великолепной второй строфой:
Вот то, чего постичь нам не дано, На что нельзя роптать — так это страшно: Все преходяще и пройти должно. [30]30
Перевод Ю. Корнеева.
Когда чтение закончилось, я рискнул довольно неуверенно сделать несколько замечаний насчет лирики Гофмансталя. Она оставила мои усилия без внимания, сказав лишь: «Господь, вся пышность лета на весах, пора». Не помню теперь, узнал ли я цитату Рильке. Я кивнул, и мы вышли в прихожую. Когда я хотел снять пальто с вешалки, она покачала головой и открыла дверь не на лестницу, а в соседнюю комнату. В этой комнате было довольно темно, свет падал от очень маленького ночника рядом с широкой кушеткой.
Позже, когда я шел домой по безлюдным улицам, во мне звучала одна-единственная строчка: «Вот то, чего постичь нам не дано». На следующий день я написал ей короткое письмо. Оно осталось без ответа. Три недели спустя я получил тоненький пакет, отправленный из Парижа, но без указания адресата. В нем был вышедший в издательстве «Инзель-бюхерай» томик «Глупца и смерти» Гофмансталя с посвящением «Что не проходит со временем?». Я не нашел адреса и не смог поэтому поблагодарить ту, кто прислала мне книгу, но я благодарен ей, как и прежде.
Шок, который не мог не последовать, был быстро преодолен. Экзамены на аттестат зрелости потребовали большого напряжения, а вскоре началась дружба, которая, не волнуя и не смущая, стала для меня очень важной. У знакомых моих родителей была дочь по имени Ангелика. Девушка лет пятнадцати-шестнадцати интересовалась литературой и театром и сама кое-что писала, причем это даже публиковалось в «Юдише рундшау». Вскоре выяснилось, что Ангелика преувеличивала: ее стихи и проза действительно публиковались, но только в детском приложении к газете. Я счел их не особенно ценными с литературной точки зрения, но на меня произвел сильное впечатление сам факт публикации. Самым же главным, что мне понравилось и сразу бросилось в глаза, была серьезность этой девушки.
Время от времени мы встречались в Шёнебергском городском парке, подолгу разговаривая о драмах Шиллера и Клейста, которые Ангелика знала очень хорошо. Потом я познакомил ее с творчеством Шекспира, что доставило мне большое удовольствие. Наконец мы добрались до эротической лирики Гейне, и это было единственным нашим эротическим переживанием. Нас свела не только любовь к литературе, но и сходство положения, в котором мы находились. На мой вопрос о том, как Ангелика представляет себе будущее, она, ни минуты не колеблясь, ответила, что хочет окончить театральную школу и стать актрисой. И я не замедлил дать ясный и решительный ответ о своем намерении изучать германистику и стать критиком.
Мы оба знали, что наши планы оторваны от жизни, что это лишь мечтания. Ведь мы жили в Третьем рейхе, где евреи не имели права учиться и не имели вообще никаких профессиональных шансов. Но вполне можно было мечтать и фантазировать. Она говорила о ролях, которые хотела сыграть, я — о писателях, о которых хотел писать. Уже будучи в Варшаве, я процитировал в письме Ангелике строчку Гейне: «Ты помнишь, и мы были дети…» Вскоре разразилась война, и контакт с ней, с Ангеликой Хурвиц, оборвался.
Когда зимой 1946 года я был в Берлине, в Немецком театре шел «Гамлет» с Хорстом Каспаром в главной роли. В программе мне бросилось в глаза имя «Ангелика Хурвиц». Я не сомневался, что это могла быть только она. Значит, она выжила, добилась своего, вышла на сцену одного из лучших театров, игравших на немецком языке. Пусть даже она играла всего лишь придворную даму — немую роль, но, как правило, так и начинается актерская карьера. Правда, я не смог ее узнать: она была сильно загримирована и носила парик.
После представления я ждал ее у входа на сцену. Ситуация казалась мне жутковатой — я носил форму польского офицера, а у этого выхода к тому же было почти темно. Да узнает ли она меня? Может быть, предстоит натянутый, несколько неловкий разговор двух людей, ставших друг другу чужими? Прохладное свидание с первым и пока что единственным человеком, которого я знал до войны в Берлине и который снова был здесь, разочаровало бы меня сильнее, чем могло бы обрадовать сердечное приветствие. Я хотел увидеть Ангелику Хурвиц, но боялся этого. Трусость победила. Я перестал ждать и отправился домой. И хотя я провел в Берлине еще несколько месяцев, больше ее не искал.
Но в начале 50-х годов ее имя стало известно и в Варшаве. Я все чаще встречал его в газетах из ГДР — другие немецкие газеты в Варшаву тогда не приходили. Она стала преуспевающей, известной актрисой. Своим большим успехом Ангелика была обязана прежде всего роли немой Катрин в «Мамаше Кураж» Брехта.
В декабре 1952 года театр Брехта «Берлинский ансамбль» приехал на гастроли в Варшаву с тремя спектаклями, в том числе с «Мамашей Кураж», где главные роли играли Хелене Вайгель и Ангелика Хурвиц. По этому поводу в посольстве ГДР состоялся прием, на который пригласили прежде всего критиков. Им хотели дать возможность побеседовать с исполнителями главных ролей. Я стоял в почти пустой комнате, интересуясь прежде всего книжным шкафом. Правда, мне не удалось надолго углубиться в неожиданно чистые тома — в комнату вошла Ангелика Хурвиц в сопровождении одного из сотрудников посольства. Он вежливо спросил: «Вы позволите представить?» Мы оба одновременно ответили: «Не надо». И после мы много говорили друг с другом — коротко сразу же в посольстве и гораздо обстоятельнее в следующие дни.