Музей невинности
Шрифт:
Я провел у Кескинов 1593 вечера и большую часть времени просидел перед телевизором, за длинной стороной стола. Не могу сказать с той же точностью, сколько часов я там провел. Мне всегда было стыдно за поздние сидения, поэтому я убеждал себя в том, что ухожу намного раньше, чем на самом деле. О времени нам напоминал конец вещания. Последнюю заставку ТРТ, длившуюся четыре минуты, в которой марширующие солдаты поднимали на флагшток флаг и отдавали ему честь, а вслед за этим звучал гимн Турции — «Марш независимости», смотрели во всех кофейнях, курильнях и чайных страны. Если предположить, что каждый раз я приходил примерно в семь часов, а уходил, когда переставал показывать телевизор, то получается, проводил в доме у Фюсун приблизительно по пять часов, но часто оставался и дольше.
Через четыре года, в сентябре 1980-го, в стране произошел военный переворот, была объявлена диктатура, ввели комендантский час. Он начинался в десять вечера, и долгое время мне приходилось покидать дом Кескинов без четверти десять, вдоволь не насладившись обществом Фюсун. Машина, управляемая Четином, мчалась по темным, быстро пустеющим за несколько минут улицам, а я страдал, что не насмотрелся на Фюсун. Теперь каждый раз, когда я читаю в газетах, что военные недовольны положением в стране и опять может произойти военный переворот, мне вспоминается главная неприятность, которая ассоциируется у меня с переворотом: я торопливо возвращаюсь домой, так и не насладившись обликом Фюсун.
Наши отношения с Кескинами за долгие годы прошли разные стадии: значение бесед, пауз, нашего времяпрепровождения постоянно менялось. Единственное, что оставалось для меня неизменным, — причина прихода: я хотел видеть Фюсун. И надеялся, что ей самой и её семье это нравится. Так как они не могли открыто признавать, что я хожу именно к Фюсун, мы придумали устраивавшую нас причину: я приезжаю «в гости». Но так как мы чувствовали, что даже это неубедительно, то предпочли другое выражение, которое вызывало у всех меньше беспокойства. Я приходил к Кескинам по вечерам четыре раза в неделю просто «посидеть».
О значении слова «посидеть» как «зайти в гости», «зайти по пути», «побыть вместе», которым пользовалась тетя Несибе, не пишут в словарях, но в Турции это слово часто используют именно в таком смысле. Когда я уходил, тетя Несибе всегда говорила на прощанье:
— Кемаль-бей, ждем вас завтра снова, посидим.
Эти слова не означали, что мы только сидели за столом. Мы смотрели телевизор, иногда подолгу молчали, иногда мило беседовали и, конечно же, ели и пили ракы. В первые годы, чтобы пригласить меня на следующий вечер, тетя Несибе строила разные планы. «Кемаль-бей, приходите завтра! Будем есть вашу любимую кабачковую долму». Или: «Завтра будем смотреть фигурное катание, прямая трансляция!» Когда она это говорила, я бросал взгляд на Фюсун, мне хотелось увидеть одобрительное выражение её лица, её улыбку. Если Фюсун не возразит, то слова нас не обманывают, и главное, чем мы заняты, — пребываем вместе в одном пространстве, сидим вместе. Слово «посидеть» было весьма удачным, так как своим простым смыслом прекрасно передавало мое желание находиться в одном месте с Фюсун, что и было главной причиной моего прихода. Я никогда не думал, как некоторые турецкие интеллектуалы, у которых имеется привычка с презрением смотреть на простых людей, что «посидеть вместе» — это ничего не делать. Как раз наоборот: полагаю, что у многих людей, привязанных друг к другу любовью, дружбой и чем-то более глубоким, чего сами они не осознают, есть особая потребность «посидеть вместе».
На память и в знак уважения к тем вечерам в моем музее оставлен макет квартиры Кескинов. первого и второго этажа. На втором этаже располагались спальни тети Несибе с Тарык-беем и Фюсун с мужем, а за ними была ванная.
Мое место — в длинном углу, где стоял обеденный стол. Телевизор располагался напротив от меня, слева, кухня — справа. За моей спиной стоял заставленный посудой буфет, и иногда, покачиваясь на задних ножках стула, я задевал его. И тогда все хрустальные стаканы, серебряные и фарфоровые вазочки и конфетницы, наборы рюмок для ликера, кофейные чашки, которыми никто никогда не пользовался, разные фарфоровые птички, вазочки, старинные часы, давно сломавшаяся серебряная зажигалка и другие вещицы, в изобилии выставляемые в буфете каждой среднестатистической стамбульской семьи, дрожали вместе со стеклянными полками.
Я провел перед телевизором много лет. Отведя взгляд влево, всегда с легкостью видел Фюсун. Для этого мне не нужно было поворачивать голову или как-то еще двигаться. Это позволяло, пока все смотрели телевизор, не привлекая внимания, подолгу смотреть на неё. Я частенько занимался этим и в совершенстве овладел искусством незаметного слежения.
Мне доставляло огромное удовольствие следить за выражением лица Фюсун во время чувствительных, лиричных сцен фильма или когда сообщали новость, которая волновала всех, а в последующие дни и месяцы я вспоминал ту эмоциональную сцену, а с ней и выражение лица Фюсун. Иногда мне прежде вспоминалась та или иная её эмоция и только потом сам эпизод (это означало, что я соскучился и вечером нужно идти к Кескинам на ужин). За восемь лет я так хорошо узнал, какое выражение лица Фюсун каким сценам в фильме соответствует, что, если смотрел фильм невнимательно, мог понять, что сейчас происходит, краем глаза взглянув на её лицо. Иногда от выпитого, от усталости либо от того, что мы с Фюсун были обижены друг на друга, я почти не поднимал глаза и, только улавливая изменения в её лице, понимал, что показывают нечто важное.
Рядом с тем местом, куда садилась тетя Несибе, всегда стоял торшер с конусовидным абажуром, и тут же — угловой диван. Иногда, когда мы уставали от еды, питья и разговоров, тетушка предлагала: «Давайте пересядем на диван!» или: «Я подам кофе, когда все встанут из-за стола!», и тогда я пересаживался на диван, тетя Несибе — рядом, а Тарык-бей — в кресло у эркера, обращенное к его правому окну. Телевизор тоже надо было передвинуть, чтобы смотреть с нового места, это обычно делала Фюсун, которая оставалась сидеть за столом. Иногда она, повернув телевизор, садилась на край дивана, рядом с матерью, и они, обнявшись, продолжали следить за происходящим на экране. Тетя Несибе гладила дочь по волосам и по спине, а я, как кенар Лимон, с интересом наблюдавший за всеми из клетки, получал особое удовольствие от наблюдения за счастливой сценой.
Бывало, что, откинувшись в поздний час на мягкую спинку дивана, я начинал дремать. Это происходило не без воздействия выпитой совместно с Тарык-беем ракы, и, следя вполглаза за происходящим на экране, будто заглядывал в глубины своей души, начиная стесняться странного места, куда меня забросила жизнь, и мне хотелось в гневе встать и уйти из этого дома. Такие чувства одолевали меня в плохие, мрачные вечера, когда Фюсун бросала на меня холодные взгляды, мало мне улыбалась, когда, не давая надежды, недовольно реагировала, если я случайно задевал её.
В такие моменты я вставал и, слегка раздвинув занавески на среднем или правом окне эркера, смотрел на Чукурджума. Когда стояла дождливая погода, в брусчатке мостовой отражался свет уличных фонарей. Иногда я подходил к Лимону, который медленно старился в клетке на среднем окне эркера. Тарык-бей и тетя Несибе, не отрывая глаз от телевизора, говорили тогда что-нибудь о нем: «Он там уже весь корм съел?», или «Может, поменять ему водичку?», или «Сегодня он что-то не в духе».
На первом этаже квартиры имелась еще одна комната, в которой был узкий балкон. Ею обычно пользовались днем, там тетя Несибе шила, а Тарык-бей читал газеты. Помню, когда с начала моих визитов прошло полгода, я, если за столом мне почему-либо делалось не по себе или когда хотелось размяться, часто отправлялся туда, если там горел свет, и подолгу смотрел на улицу. Мне нравилось находиться рядом со швейной машиной, среди портновских принадлежностей, старых газет и журналов, открытых шкафов и других предметов, и я тут же опускал в карман какую-нибудь вещицу, которая потом должна была на время успокоить мою тоску по Фюсун.
Я видел и гостиную, где мы ужинали, потому что она отражалась в оконном стекле, и квартиры бедных домов, выстроившихся напротив в узком переулке. Несколько раз я подолгу наблюдал в окно за одной полной пожилой дамой в шерстяном домашнем костюме. Каждый вечер перед сном она открывала коробку с лекарством, вынимала оттуда таблетку и внимательно читала бумажную инструкцию. Однажды вечером, когда я стоял у окна в той комнате, Фюсун подошла ко мне и сказала, что эта женщина — вдова Рахми-эфенди, того самого, у которого был протез вместо руки и который много лет проработал на фабрике моего отца.
Как-то раз Фюсун пришла ко мне в ту комнату и шепотом спросила, что я делаю. Некоторое время мы молча смотрели в темноту. Уже тогда я знал о противоречии, следствием которого стали мои ежевечерние визиты к Кескинам, продолжавшиеся восемь лет, но мне всегда казалось, что оно и есть основа отношений мужчин и женщин в восточном мире. Чтобы было понятнее, о чем речь, объясню на примерах.
Мне кажется, Фюсун в тот вечер встала из-за стола и пришла ко мне, чтобы продемонстрировать мне свое расположение и побыть со мной. Поэтому она осталась рядом со мной, глядя на заурядную картину, открывавшуюся из окна. Мы смотрели на крытые оцикованным железом и черепицей крыши, на печные трубы, из которых струился дым, на передвижения других людей в домах пососедству, которых было прекрасно видно в освещенные окна, и все это казалось мне невероятно поэтичным только потому, что она сейчас стояла рядом со мной. Мне хотелось положить ей руку на плечо, обнять, коснуться её.