Музей невинности
Шрифт:
— Я могу прямо сейчас сходить, эфендим, — отозвался из кухни повар Бекри, слышавший её слова.
— Нет, матушка, важные люди пригласили. Сын Карахана, — соврал я.
— А почему я ничего не слышала? — справедливо засомневалась мать.
Кому и что было известно? Знала ли мать или Осман, что я часто хожу к Фюсун? Мне не хотелось думать об этом. Когда я ездил в Чукурджуму, то старался ужинать с матерью дома, чтобы не вызвать у неё подозрений, а потом еще ужинал у Кескинов. Тетя Несибе, правда, на взгляд определяла, что я сыт, хотя и интересовалась: «Кемаль, тебе что, овощи не понравились? У тебя сегодня совсем аппетита нет».
Иногда, ужиная с матерью, я надеялся, что смогу сдержаться и остаться дома, если перетерплю тоску по Фюсун, ощущавшуюся вечером сильнее всего, но, стоило мне поесть и выпить пару стаканов ракы, тоска начинала одолевать меня с такой силой, что замечала даже мать.
— Опять стучишь ногой! Иди хоть прогуляйся, — говорила она. — Только далеко не уходи, на улицах нынче опасно.
В те годы в Стамбуле то и дело кого-нибудь убивали, по вечерам полиция устраивала облавы в кофейнях, студенты университетов постоянно устраивали бойкоты и стачки, повсюду подкладывали бомбы, вооруженные люди грабили банки. Все стены в городе были исписаны разноцветными политическими лозунгами один поверх другого. Как и большинство стамбульцев, я был далек от политики, считал, что пользы от противостояния враждующих сторон никому нет, и подозревал, что для многих бесчеловечных людей политика служит своего рода ремеслом. Но о ней трещали на всех углах, будто ничего более важного в жизни обычного человека тогда и не было.
Я уходил из дома почти каждый вечер, но к Кескинам ездил не всегда. Иногда действительно встречался с друзьями, надеясь, что познакомлюсь с какой-нибудь симпатичной девушкой, которая поможет мне забыть Фюсун, а иногда просто сидел с приятелями и наслаждался их обществом. Бывало, когда на разных приемах, куда меня вытаскивал Заим, или в гостях у дальних родственников, либо где-нибудь в ночном клубе, куда меня приводили старинные друзья во главе с Тайфуном, я сталкивался с Мехмедом и Нурджихан. И, открывая новую бутылку виски под модные турецкие песни, большинство которых были переписаны с итальянских и французских шлягеров, я предавался обманчивой надежде, что медленно возвращаюсь к прежней, здоровой и благополучной, жизни.
Глубину своих страданий я постигал не в ту минуту, когда меня сковывало стеснение от предстоящего визита к Фюсун, а когда, долго просидев у них за ужином, никак не решался уйти. Помимо стыда за свое положение в этом доме, какое сохранялось уже на протяжении восьми лет, я испытывал особое смущение потому, что нередко у меня не хватало духу попрощаться и пойти к себе.
Телевизионная программа каждый вечер заканчивалась примерно в одиннадцать тридцать или полночь видами мавзолея Ататюрка, турецкого флага и маршем почетного караула. После этого все некоторое время смотрели на мутный экран — будто программу отключили по ошибке, а потом Тарык-бей говорил Фюсун: «Дочка, выключай телевизор», или же она вставала сама. Мои особые страдания начинались именно тогда. Я чувствовал, что если немедленно не встану и не уйду, то помешаю им, и твердил себе: «Пора, давай же уходи». Кескины не раз колко отзывались о тех гостях, которые раскланивались сразу, как только завершались передачи, поскольку и приходили лишь потому, что у них не было своего телевизора. Мне не хотелось хотя бы в чем-то походить на них.
Конечно, родители Фюсун понимали, что я бываю у них не ради программ, но в качестве официального предлога называл очередную телепередачу, которую якобы хочу посмотреть вместе с ними. Поэтому, когда гас экран, я еще некоторое время сидел, а затем пытался отправиться восвояси, но никак не мог этого сделать. Меня словно приклеили к стулу или к дивану, и, пока я покрывался потом от стыда, мгновения следовали одно за другим, тиканье настенных часов превращалось в назойливый шум, и я твердил свой выученный речитатив: «Встаю! Встаю!», однако не двигался с места.
Прошло много лет, и даже сейчас я не могу исчерпывающим образом объяснить истинную причину моей нерешительности — как и причину любви, которую я пережил. Мне, однако, вспоминаются различные поводы и отговорки, позволявшие побыть еще немного, которые сковывали мою волю:
1. Стоило мне сказать, что пора идти, как либо Тарык-бей, либо тетя Несибе принимались упрашивать меня побыть еще немного.
2. Если они ничего не говорили, то тогда Фюсун, нежно улыбаясь, загадочно смотрела на меня, окончательно лишая способности соображать.
3. Кто-то обязательно начинал рассказывать интересную историю или завязывалась очередная беседа. Я участвовал в ней, но сидел как на иголках еще минут двадцать, потому что невежливо встать и распрощаться во время разговора.
4. Наши с Фюсун взгляды встречались, и я напрочь забывал о времени. Вскоре, украдкой взглянув на часы, с тревогой замечал, что прошло не двадцать минут, а все сорок, опять пытался распрощаться, но снова не мог встать. Тогда я сердился на собственную слабость и безволие и чувствовал такой стыд, что положение становилось нестерпимо тяжелым.
5. Мой разум лихорадочно искал новый предлог, чтобы побыть еще немного, и на это уходило еще некоторое времени.
6. Тарык-бей иногда наливал себе очередной стакан ракы, и мне, видимо, в знак вежливости следовало пить с ним.
7. Иногда я ждал до полуночи. Мне было легче уйти, когда часы пробивали полночь.
8. Четин еще в кофейне, у них там беседа в самом разгаре, можно еще подождать.
9. А иногда я думал, что если выйду прямо сейчас, то меня увидят парни, которые курят и болтают на улице, и поползут сплетни. (Многие годы меня беспокоило, что, когда я шел мимо них к Кескинам и обратно, воцарялось молчание, но они видели, что мы с Феридуном в хороших отношениях, и поэтому сказать о «чести квартала» им было нечего.)
Присутствие или отсутствие Феридуна подливало масло в огонь, усиливая мое беспокойство. Но больнее всего становилось, если сама Фюсун нежно смотрела на меня, взглядами даря надежду. Размышляя над тем, как Феридун доверяет своей жене, я приходил к выводу, что они счастливы в браке, и страдал от этого еще больше.
Безразличие Феридуна можно было объяснить его верой в существовавшие запреты и традиции. Живя в стране, где на замужнюю женщину при родителях не дозволялось даже краем глаза взглянуть, куда уж там заигрывать с ней, а любая попытка сблизиться вообще могла закончиться трагически, как это случалось в кварталах бедняков и в провинции, Феридун благоразумно полагал, что мне даже в голову не приходит выражать Фюсун какие-то нежные чувства. Жизнь турецкой семьи была до такой степени разграничена всяческими запретами и предписаниями, что даже если весь мой вид говорил о безумной любви, нам следовало притворяться, будто ничего не происходит. И все знали, что никто из нас ни за что не нарушит этих правил. Только благодаря таким запретам и традициям я мог часто видеть Фюсун.
В современном западном обществе другие отношения мужчины и женщины — открытые; в присутствии гостей женщина не закрывает лицо и не избегает общения с ними, не существует и правила, по которому на женскую половину дома может войти только близкий родственник. Если бы мы жили на Западе и я наведывался бы в дом к Кескинам по четыре-пять раз в неделю, то все, конечно же, признали, что я хожу к Фюсун. И тогда ревнивый муж постарался бы меня остановить. Поэтому в европейской стране у меня не получилось бы встречаться с ними так часто, а моя любовь к Фюсун не приобрела бы той формы, которую она впоследствии получила.
Когда Феридун бывал дома, покидать Кескинов удавалось с меньшими терзаниями. Если Феридун отсутствовал, то, когда ночью выключали телевизор, я не вставал с места, хотя «Выпейте чаю!» или «Посидите еще немного, Кемаль-бей!» могло быть сказано лишь из вежливости. Поначалу я рассчитывал время таким образом, чтобы уйти, пока Феридун не вернулся. Но за эти восемь лет не смог окончательно решить для себя, правильно ли это и не стоит ли мне дожидаться его прихода.
В первые месяцы и годы я чувствовал, что лучше распрощаться со всеми до него, потому что испытывал ужасное стеснение, когда ловил его взгляд. После таких встреч мне, чтобы уснуть, требовалось пропустить не менее трех стаканчиков ракы. Но если откланяться, как только Феридун пришел, могли подумать, что он мне не нравится. Поэтому я отвел себе на общение еще полчаса, а это усиливало мою неловкость. Уходить, не повидавшись с ним, также не представлялось возможным. Мое поспешное расставание восприняли бы как проявление неловкости — оно походило бы на обычный побег. Мне это казалось непорядочным. Не мог же я вести себя как бесстыдный любовник из европейских романов, который сбегает из замка, от графини, перед приходом графа!