Музей революции
Шрифт:
В глазах темнеет, но это еще не конец. Лапа вдруг мягчеет, смертельное удушье прекращается. Мышь делает проброс и снова забивается под жаркую трубу, терпит боль и безвольно дрожит. А кот самодовольно смотрит, придвинув морду и сияя беспощадными глазами.
Но внезапно раздается ржавый скрежет, в дверном проеме мышь видит лыжные ботинки с окантовкой и прямоугольными мысками.
Раздается мучительный чих, слышен сипловатый голос, как бы разъеденный насморком:
— А, вот ты где, отец Игумен, ну что, давай, попробуй.
На ободранный кусок фанеры валится еда; запах манит мышь, и в то же время почему-то кажется опасным. Кот забывает про удачную охоту и устремляется к пахучему куску. А мышь, не веря собственному счастью, продирается сквозь узкий лаз, вползает в нору, замирает.
Шомер презирал сидячие дневные. Ездить он любил по-настоящему, как раньше: ночной состав, проводники в шинелях до полу, бордовых, с кучерявыми воротниками, накрахмаленное твердое белье, припахивающий содой чай в железном подстаканнике, ложка, звякающая о края стакана! А в сортире — непременно — умывальник из титанового сплава со стальной торчащей пимпой, на которую так неудобно и так приятно нажимать, набирая в ладони холодную воду.
Сегодня он первым вошел в туалет и налег на железную раму. Упрямое окошко приоткрылось, ветер пискнул, как котенок, которого пустили в теплую квартиру. Счастье приливало волнами, как в детстве, когда проснешься в полшестого и замираешь от предчувствия удачи. В туалете было идеально чисто, еще никто не наследил, в рукомойник не наплевано, на зеркале нет шрапнели белых брызг, запах льдистый и свежий. Порыкивая, как труба на репетиции, Шомер так растерся полотенцем в рубчик, что стал напоминать отпускника, обгоревшего на ветреном пляже.
За первым удовольствием он испытал второе: неправдоподобно ранний завтрак. Организм еще не разогрелся, желудочные соки не пошли. Но вкрутую сваренное яйцо, которое он очищал по-своему, катая по столу ладонью и в одно движение снимая тресканую скорлупу, пробуждало ненасытный аппетит. За упругим белком и рассыпчатым желтком последовал серьезный бутербродец с сыром, за бутербродом мандарин и крепкий чай…
Так незаметно пролетело время, и они подъехали к Московскому вокзалу; поезд по-пластунски прополз вдоль перрона; водитель Николай буравился сквозь выходящих пассажиров:
— С приездом, Федор Казимирыч!
— Приветствую. Какие пробки?
— Дорога чистая, домчим! Давайте чемодан. Ого, тяжелый!
— Ничего, мой друг, управишься. И трость возьми: она теперь без надобы.
К сожалению, домчать не получилось. На заметенной трассе было скользко, вязко, под колесами вскипал размокший снег; их нагло обгоняли старенькие геленвагены, небрежно огибали бойкие девицы на своих незаслуженных лексусах. Водитель ворчал всю дорогу: говорил же, надо было покупать C-5, там подъемные рессоры, деньги те же, а с таким просветом по такому снегу…
Вскоре после поворота на Приютино вздорно буркнул телефон: тртр… тртр... тртр…
— Шомер на проводе. Слушаю.
— Теодор Казимирович, не отключайтесь, приемная Ивана Саркисовича, соединяю.
Он ожидал, что в трубке заиграет музыка, замурлычет Элтон Джон, но ничего подобного — никто от него не таился, было слышно, как Иван Саркисович сморкается, отдает попутные распоряжения (а не пойти ли ему… по шельфу совещание в четыре… нет, я же русским языком сказал, без Генштаба уже не получится) и сердито тарабанит по стеклу экранчика.
— Теодор Казимирович, вы здесь, не отключились? Короче, так. Я там вашему начальству объяснил, что дело хитрое, но потихонечку разрулим. И даже больше… но об этом после. Кстати, и у нас созрела просьба. Какая просьба? Ерундовая. Письмецо в газету написать. А? Что? Да не волнуйтесь. Мы тут сами набросаем, вам пришлют, просто пробежитесь по словам.
Говорил Иван Саркисович настолько бодро, что в животе у Шомера похолодело: Теодор, тебя назначили кабанчиком, поберегись, затворы взведены. Он человек не суеверный, но почему-то подумал с опаской, что сегодня понедельник, тринадцатое. А говорят, что совпадений не бывает.
Он ответил крайне осторожно:
— Да, Иван Саркисович, я благодарен вам, вы просто не представляете, как благодарен, а все-таки, о чем письмо?
Благоволящий голос приобрел стальные нотки.
— О чем письмо, говорите? Хороший вопрос. Так, о всяком разном. Например, о том, что нужно родину любить. А кто не любит родину, тот нехороший. Или вы считаете, что родину любить не нужно? Что? не считаете? И славно. Но у нас свободная страна, а вы свободный человек. До вечера есть время, решите, вы готовы поучаствовать в нашем проекте, или нет.
Тон был непреклонный и почти диктаторский, но Теодору почему-то показалось, что его далекий собеседник говорит сейчас не то, что думает, и недоволен тем, что должен делать.
— Конечно, Иван Саркисович, я понимаю. Я скорей для порядка спросил, — стал оправдываться Теодор, слегка презирая себя. — А не удалось узнать, кто стоит за безобразием?
— За девками? Пока не знаем.
— Нет, я про наше безобразие; я про усадьбу.
Иван Саркисович стал вельможно далеким и ответом на вопрос не удостоил.
— Значит, я жду до непозднего вечера. Как только доберетесь до компьютера, залезьте в почту, там будет текст письма. Сразу подтвердите получение.
Гудки.
Не доезжая до ворот усадьбы, Шомер велит тормознуть. Откупоривает дверцу, тяжело вываливает собственное тело. И долго, настойчиво дышит, подставив лицо под весеннее солнце. Он обожает сиреневый март. Сугробы запаяны в корку, воздух светится, пахнет талой водой. Тревога начинает пригасать, можно спокойно подумать, осторожно взвесить за и против… Он всю жизнь увиливал и ускользал. Власти приходят, власти уходят, а любимый музей остается; главное, не вляпаться в историю. Во времена обкома их вызывали в Долгород телефонограммой, сажали за длинный полированный стол и долго-долго шелестели о предательстве отдельных ренегатов; директора не поднимали глаз, изучая отражения в столешнице. А на следующий день старались лечь в больницу или предъявляли траурную телеграмму и уезжали хоронить далекую родню. Иванцов демонстративно отправлялся в бутербродную, заказывал обжаренных пельменей и пил, пока его не выносили. В перестройку вышло послабление; лишь когда «Советская Россия» напечатала письмо Андреевой, их собрали и велели отозваться сердцем, но через две недели «Правда» поместила резкое опровержение и Нина Андреева стала плохой. И вот опять. Как будто ничего не изменилось.
И главное, больницей не отделаться… Наверное, он должен действовать уклончиво. Напишет вязкое письмо Иван Саркисычу, так и так, мол, всей душой и все такое, но есть музейная среда, интеллигенты, сами понимаете, а мне потом с ними работать. А? батюшка любимый государь, ослобони. Люди же они, в конце концов. А потом пойдет, согреет баню, Желванцов потрясет над ним жестоким веником, сбрызнет с листьев горячие капли, как будто протыкая спину раскаленными гвоздями, и будет легкость, прохлада и чай с чабрецом.