Мужняя жена
Шрифт:
«Вот оно что», — говорит Герман. Стало быть, бадья с водой большая и тяжелая, женщине легко надорваться, коли поднять ее неосторожно. Можно сильно повредиться. Тут уж как повезет.
Зоркие глаза старика буравят молодую хозяйку… Молодка идет с железным ломом к каменной россыпи, чтобы избавиться от младенца, чуть не лишившись жизни. Людей пугают привычные представления обо всем, и из страха они творят зло сами себе.
Надорвалась? Нет, верного средства Герман не знает. Кабы у нее была грыжа, он бы сумел помочь. От этой хвори он чуть было не помер однажды. Он ездил к настоящему ученому лекарю в Кальмар, а тот отказался помочь ему — мол, дело далеко зашло, от смерти лекарства нет. Герман помирать не хотел, в ту пору он никогда о том не помышлял; ведь случилось это, когда его путь до кривой березы был еще далек. Тогда он послал за старым воякой, что работал у него в усадьбе. Этот вояка умел останавливать кровь и ставил людям пиявки. Он велел служанке замесить тесто и поставить в печь булки. Когда первая булка испеклась, вояка положил ее горячую, как огонь, Герману на живот. Как только булка остыла, служанка подала ему другую из печи. Так солдат менял булки и клал ему на брюхо. И после пятой булки Герману полегчало. Грыжа начала спадать. Словно уходившая жизнь раздумала и решила остаться в теле до поры. На седьмой булке всякая боль исчезла, а когда с живота сняли десятую, он встал с постели здоровехонький.
Стало быть, против грыжи надо класть на живот десять горячих булок, прямо из печи. И будешь жив и здоров. Надрыв живота — дело иное. Коли женщина надорвется, поднимая ведро с водой, и у нее сильно болит низ живота, булками делу не поможешь. В схватках он ничего не смыслит. Ничем помочь молодой хозяйке он не может. Надо опасаться, что у нее порвалось что-нибудь внутри, — тогда нужно присоветовать ей лежать в постели, не шевелясь, покуда все не заживет.
И Мэрит не встает с постели, хотя ей уже полегчало и пора стоит страдная. Старостиха Карна пришла навестить ее, отварила малину и дала ей испить взвару. Только Мэрит не хотела, чтобы женщины приходили к ней, — боялась, чтобы не догадались, что у нее за хворь. Карна пришла разнюхать, в чем тут дело, оглядела ее, пощупала. Похоже было, что соседка не сказала и половины того, что думала.
Хокан был у себя дома, но она не хотела, чтобы он заходил к ней, хоть ей сильно недоставало его ласки. Ведь он станет расспрашивать, а ей бы не хотелось отвечать. Придется лгать ему. И она боится, что не сумеет солгать. Может, она не удержится и скажет ему правду, а это не годится.
Нет, лучше уж пусть никто не приходит к ней, — ведь каждый, кто приходит, спрашивает: «Как же это вышло? Как приключилась беда?» А когда лежишь, ослабев — головы не поднять, — тяжко изворачиваться. Она боится, что рассказывает всем по-разному. Иные так смотрят недоверчиво, изволь им рассказывать все по порядку.
Мэрит хворает, но забыться ей нельзя ни на минуту. Нелегко бороться в одиночку. Одним лишь она утешается: она избавилась от тяжкого бремени. Ей удалось все же выкинуть, как ее тело ни противилось. Она шла тогда к каменной россыпи, полная решимости во что бы то ни стало избавиться от младенца. И когда она вернулась оттуда, то была свободна. Может, она никогда не осмелилась бы пойти туда, кабы знала, какая опасность ждет ее. Но теперь дело сделано.
А она так никогда и не узнает, кто наградил ее этим младенцем — Хокан или Повель.
Покуда молодая хозяйка лежала в постели, часы тянулись медленно, и она успела оглянуться назад. Она поразмыслила обо всем, что случилось с ней с прошлой весны, о том, как она переменилась с тех пор. Заглянула себе в душу, чтобы вынести самой себе приговор.
Душу ее переполняло лицемерие, чуть ли не каждое второе слово, сказанное ею в собственном доме, было лживым. Она до того привыкла к этому, что говорила неправду, даже когда ей не надо было защищаться ложью. С Хоканом до сей поры она была правдива, но теперь у нее завелась тайна даже от него. Она вконец запуталась во лжи, которая, будто моток ниток, росла у нее на глазах и опутывала ее все больше и больше. И поступки, о которых ранее она и помыслить-то не могла, теперь ее мало тревожили, — слишком часто она совершала их. Переходить от Хокана к Повелю, а от него снова к Хокану, и так снова и снова… Сперва это причиняло ей тяжкие муки; сколько ночей она провела без сна, плакала, страдала, отчаивалась. Теперь же Мэрит стала замечать, что она притерпелась к этой мерзости. Она настолько привыкла переходить из объятий в объятия, что это претило ей все меньше, привычка сделала ее ко всему равнодушной.
И, заглянув себе в душу, Мэрит ужаснулась. Что же станется с нею?
Все вышло так оттого, что она искала выгоды для себя. Не желала ничем поступиться. Ей хотелось быть женой Повеля и возлюбленной Хокана. Ей хотелось сохранить и беззаботность и радость. Как жене Повеля ей не страшны были ни нужда, ни забота о хлебе насущном, как полюбовница Хокана она жила с радостью в сердце. Стало быть, она как бы поделила свою жизнь на две половины. И так она жила, покуда не опротивела себе самой. Надолго ли хватит ее терпения? Жизнь жестока, она требует от нее слишком много. Требует лицемерить и прятаться, утаивать и лгать. Эта жизнь душит ее, она опротивела ей.
Положить этому конец!.. Душа ее больше не хотела терпеть, рвалась прочь. Но ведь она не могла ни отказаться от Хокана, ни уйти с ним, стать беглой женой и жить в лесу, где прячутся воры и бродяги.
Хоть она и приневолила свое тело выкинуть младенца, свободной она не стала. Недолог был час, когда она думала, что освободилась наконец. Слова Повеля заставили ее призадуматься как следует:
— В другой раз будешь беречься!
Повель больше не потерпит такого. Крестьянин дал жене строгий наказ. Он заботится о продолжении рода. Что-то оборвалось в груди у Мэрит. В другой раз! Да, как только она выздоровеет, наступит другой раз. Она чуть не рассталась с жизнью, но ничего этим не выиграла. Ничего, кроме малой отсрочки. Коли она по-прежнему будет двоемужницей, к ней скоро снова придет смертная мука. Для чего были все ее страдания и насилие над собой?
Мэрит оглядывается на прошедшее и ужасается, смотрит вперед и отшатывается, холодея… ужасается еще сильней. Быть двоемужницей, не знать, чье дитя родишь, лгать и утаивать правду от обоих… Эту жизнь она уже вытянула в паутинку и чуть не сошла в могилу. Что же будет дальше? Что станется с нею?
Жатва
Наступила страдная пора, в деревне жнут пшеницу.
Лето отдает последние остатки тепла, которое дрожит над желтеющими с каждым днем нивами. Скоро зерно будет готово полечь — твердый, спелый колос с угрозою повис, заставляя нагибаться тоненькие слабые стебли. Если стебель сломается под этой тяжестью, колос упадет на землю, и тогда он может не попасть на гумно. Птицы склюют его, люди затопчут. А хлеб насущный негоже скармливать птицам или давать ему гнить в земле.
«Пшеница полегает» — и сразу в деревне начинают точить серпы для всех крестьянок, что в силах работать. Все они отправляются на поле жать пшеницу, покуда колос еще не сломил стебель.
Залитые горячим солнцем, золотятся за деревней масляножелтые пшеничные поля. Крестьянки ходят, согнув спины, срезая стебли пшеницы у самого корня; они жнут с голыми руками, на каждой лишь безрукавка да юбка; стучат надетые на босу ногу деревянные башмаки — босиком не пойдешь жать, наколешь ноги об острое жнивье. Одна крестьянка вяжет снопы на трех или четырех жниц. Низко приходится нагибаться жницам, чтобы достать до самых корней; солому берегут, оставляют до того короткое жнивье, что просвечивает черная земля. Они собирают снопы и, распрямив спины, связывают их. Снопы лежат рядами у них на пути, повернутые срезанной стороной к жницам, колосом — от них. Если идешь по сжатому полю, гляди, куда ступаешь. Наступишь на колосья снопа — значит, топчешь хлеб.
Время от времени приходят мужики и ставят снопы в длинные ометы на просушку. Снопы стоят по два, поддерживая друг друга своими колосьями: упадешь ты — упаду и я. По двое стоят снопы ряд за рядом. Последними приходят ребятишки, они собирают опавшие и оброненные колосья в корзины. Хватит испечь пшеничную булку в конце дня. На колосках — колючая борода остьев. Она колет и царапает нежные ребячьи пальцы.
«Пшеница полегает» — и долгими жаркими часами сгибаются спины, жикают серпы. К вечеру, когда в траве на межах поют-стрекочут кузнечики, ярко-желтые полотна нив съеживаются. Сейчас, когда пшеница налилась и стала твердой, жнут, покуда не сядет солнце, покуда не выпадет вечерняя роса.
Мэрит вышла на поле Повеля. Время исцелило ее, она снова на ногах. Мэрит молода и сильна, оттого-то и могла она, верно, позволить не беречь себя. Время от времени ее все же начинает, однако, одолевать слабость и в руках нет прежней силы. Но раз пришла пора жатвы, приходится поднатужиться, да к тому же ей уже под силу выйти на поле. Правда, спину сильно ломит — снопов позади выросло уже порядком. Мэрит и Тура жнут, Повель вяжет снопы и ставит их на просушку. Жать — дело не мужицкое.
На поле тишина, пора горячая, отвлекать друг друга разговорами не время. Каждый думает о своем. Повель старательно считает снопы и гадает, сколько ометов он поставит в нынешнем году. И сколько ему достанется от отца… Наследство еще не делили, но свою долю пшеницы он получит из дому… Он поглядывает на солнце — до чего же быстро оно садится, аж досада берет. Вечно дня не хватает, чтоб переделать все дела, как задумал было. Когда хлеба вызрели, день бы надо сделать для крестьянина подоле.