Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мы — советские люди

Полевой Борис

Шрифт:

— Выдай то, что оставили партизаны, всех детей вернём и бумажку такую дадим, что никто из них больше никакой мобилизации не подлежит.

Ничего не ответив, вернулась она домой. Всю ночь, весь день, и ещё день, и ещё ночь проплакали, сидя обнявшись, Ульяна Михайловна и Марийка, которая сумела спастись от облавы, зарывшись в стогу яровой соломы. Тяжко было матери отпускать в неметчину Любу, ещё тяжелее — прощаться с двумя сынами, так напоминавшими ей покойного Павла Трофимовича. Моментами она колебалась. То и дело вставала, шатающейся походкой подходила к красному углу, падала на скамью и шарила под ней рукой: тут ли оно? Убеждалась, что тут, и опять садилась к дочери, обнимала её, плакала: как быть?..

Утром мобилизованные, ночевавшие под охраной в здании сельской больницы, были выгнаны на улицу. Уже скрипели подводы, слышались женский плач и крики солдат. Колонны должны были вот-вот тронуться. К Белогрудам вошел человек от коменданта и опять спросил, отдаст ли Ульяна партизанский свёрток. Женщина встала бледная. Придерживаясь рукой о стену, она подняла на посланного исплаканные, ненавидящие глаза:

— Нема у мене ниякого узлыка. Нияких партизан я не бачила!..

И, обливаясь слезами, упала на лавку, не в силах выйти и проводить детей, направлявшихся в страшный путь.

Так хранили мать и дочь год семь месяцев это полковое знамя, поддерживаемые уверенностью, что пройдут лихие времена, что сбудутся слова покойного Белогруда и настанет день, когда по зелёной улице родной Поливки пойдут свои войска и передает она им это омытое чистой кровью борцов и мучеников, гордо пронесённое ею сквозь столько несчастий, испытаний и бед знамя.

И день этот стал приближаться. Мимо Поливки по большаку к Днепру потянулись бесконечные немецкие обозы. Они совсем не походили на те стройные вереницы страшных гудящих машин, которые проходили на северо-восток два года назад, заполняя лязгом и грохотом степные просторы, поднимая облака пыли до самого неба. Где остались все эти грозные машины? Куда делись огромные пушки, мощные танки, бесконечные утюгоподобные броневики? Где фашисты потеряли всю эту сталь, в которой чувствовали они себя неуязвимыми, сталь, отлитую для них на заводах всей Европы?

Лишённые своих машин, они походили на улиток, выковырнутых из раковин, и никому уже не внушали страха. Усталые, небритые, в разбитых сапогах или босиком, в обтёрханных мундирах, они брели, погоняя дрючками усталых волов и кляч. Гремели пыльные помятые машины, гружённые зерном, мебелью, перинами и всяческим барахлом. И хотя стоявшие в деревне солдаты пытались хорохориться и что-то ещё талдычили о перегруппировке, Ульяна Михайловна поняла: отступают. Она как-то сразу распрямилась, помолодела, посвежела от одной этой вести. По утрам, поднявшись до света, она с высокого косогора над Псёлом с надеждой смотрела на восток, где над ветлами, глядевшимися в стальное зеркало невозмутимой реки, поднималось солнце.

Обгоняя немцев, по степям Полтавщины ходили слухи, что, отступая, фашисты напоследях особенно лютуют, всё жгут, режут и угоняют скот, бьют лошадей. По ночам зарева пожаров вставали на горизонте и, не затухая, полыхали до утра, обнимая полнеба.

И думала Ульяна Михайловна: а знамя? Оно может сгореть вместе с хатой… Столько терпела, столько мучилась, столько перенесла и вдруг теперь, в последний момент, не уберечь!..

Посоветовавшись с дочкой, она решила держать знамя при себе. Вынули свёрток из заветного узла, — куда спрятал его ещё покойный Павел Трофимович. Вспороли наволочку, завернули шёлковое полотнище в чистую холстину, и холстиной этой Ульяна Михайловна обмотала себя под платьем. Так и ходила она, день и ночь не расставаясь со знаменем ни на минуту, неусыпная, насторожённая, с бьющимся сердцем прислушиваясь к глухой канонаде, доносившейся росистыми утрами оттуда, из-за Псёла.

А фронт приближался. Квартировавшие в Попивке немцы ночью вдруг сорвались по тревоге и принялись жечь дома, скирды с хлебом, сараи. Они начали с дальнего конца, от церкви, и Ульяна Михайловна с Марийкой, стоя на огороде, задыхаясь в чаду и прогорклом дыму пожарищ, гадали: успеют их подпалить или нет? К хате подкатил мотоцикл. С багажника соскочил переводчик, а из железной калоши вылез офицер, в котором Ульяна узнала решетиловского коменданта. Он был грязен, пылен, лицо его обросло красной шерстью. Но, даже отступая, не бросил он, должно быть, мечты о железном кресте первой степени, о следующем чине, а главное — о месячном отпуске на родину с этого страшного фронта, где всё трещало, рушилось и бежало под напором советских войск.

— Господин обер-лейтенант говорит тебе в последний раз: отдай нам свёрток, спрятанный партизанами. Видишь, всё горит. Хату оставим, корову оставим, хлеб оставим. Отдай!

— Не розумию, про що вы пытаете, — устало сказала женщина, с тоской глядя, как подбежавшие солдаты обливают керосином её просторную, крепкую, построенную ещё покойным мужем, на века построенную хату. И вот уже поднимаются языки пламени к камышовой крыше вот, гудя, лижет оно резные, расписанные цветами, голубые наличники и ставни, которые за год перед войной, когда пришло в село большое колхозное богатство, с такой любовью вырезал и выпиливал её муж с сыновьям.

И упала женщина на сухую тёплую землю своего огорода, и залилась она горькими слезами у пылающего пепелища на холме над Псёлом, посреди объятой пламенем, окутанной едким дымом деревни. Ни о чём не помня, голосила она до самого вечера, и ни соседки, ни старуха-свекровь не могли её утешить. Она плакала, пока не услышала над собой голос дочери:

— Мамо, мамо! Наши!.. Та наши ж, мамо, через Псёл перейшлы! — твердила, толкая её, Марийка, похудевшая, радостная, сияющая.

Только тут пришла Ульяна Белогруд в себя, поднялась с земли — и вдруг ощутила обёрнутое вокруг тела знамя. Клубок радости, от которого захватило дыхание, поднялся ей к горлу. Она встала, развернула материю, распорола холст и вынула алое полотнище, расшитое золотом и шёлком. Мать и дочь растянули его руками и пошли с ним от догоравшей хаты через пылающую деревню к реке. А на другом берегу спускались по откосу к броду первые отряды солдат в знакомой, родной форме, в запылённых и выгоревших гимнастёрках, с налётом если, выступившим на лопатках, с автоматами в руках.

Ну, что ещё можно к этому добавить? Бойцы Насонов, Ожерелов, Яковлев и Савельев успешно партизанили на Полтавщине, сколотили свой отряд и с ним вместе пробились через фронт к нашим наступающим частям. Они нашли большого командира, вместе с ним приехали в Попивку, взяли знамя у Белогрудов, и с соответствующими воинскими почестями оно было возвращено в танковое соединение, в составе которого был возрождён танковый полк.

И вот теперь, перед тем как новобранцы-танкисты приносят в этом полку присягу, офицеры рассказывают им историю их боевого знамени, сохранённого беззаветным героизмом советских людей от вражеских рук, знамени, которое возрождённый полк с боями пронёс через всю Украину в Румынию, а потом от Тарнополя через Польшу, через пять немецких провинций в Берлин.

И, отдавая этому знамени воинские почести, полк вместе с теми, кто с честью пронёс его по дорогам войны в столицу врага, чтит и тех, кто сберёг полковую святыню.

Ночь под рождество

Рассказ подпольщика

— Этого самого человека — имя-то я всё-таки изменю, потому что уж очень чудная эта история, — ну, назовём условно, Олексия Кущевого, — знавал я и до войны. Собственно, как знавал: здравствуй, прощай, шапочное знакомство. Раза два видел его в Кривом Роге на стахановских слётах, он тогда со страниц газет не сходил, ну, мне и показали: вон он сидит, этот самый знаменитый Кущевой-то. Потом раз из Москвы мы с ним ехали, ордена нам за руду в Кремле вручали, ну и попали мы с ним на обратном пути в один поезд, в одно купе. Сутки ехали и не разговорились как следует. Он всё в окно глядел да насвистывал. Раз только — какие-то сады мы проезжали, а весна была, сады-то цвели, ну, словно снежные вороха средь зелени белели — он было и принялся мне рассказывать, что хочет у себя на руднике в садике какие-то там мичуринские, особые сорта грушек завести. Но и об этом не успели разговориться. Отвернулся и опять засвистел. Тошно мне с ним стало. Ушёл я к своим ребятам в соседнее купе, там у них и прижился. Я люблю людей — душа нараспашку, чтоб человек и поработать как следует умел, и выпить был бы не дурак, и разговор чтоб хороший держать мог, и чужой разговор — слушать, ну, а в подходящий случай чтоб и песню спел. А это что: едет человек из Москвы, сам Михаил Иванович Трудовое Знамя ему к пиджаку привинтил, а он хотя бы улыбнулся. Долдонит там про какие-то немыслимые грушки.

И больше с тех пор я его и не видел до того самого лихого лета, когда вдруг наше знаменитое Криворожье фронтом стало. Вы помните, как было? Сначала-то мы надеялись, что немца скоро остановят и потом на Берлин пойдут. А позже наши рудничные на Буг куда-то отправились линию обороны копать — ну и на ту линию маленько надеялись. И вдруг — бац, эвакуируют наши заводы! Тут и поняли мы: худо! Неужели с насиженных мест сниматься? Да как снимешься-то? Завод — дело иное: машины, станки разобрал, на платформу и — айда хоть на Дальний Восток. А рудник-то как разберешь? Он весь под землёй. Сверху-то только копёр, подъёмка, а они на кой шут кому нужны! А руда-то, сами знаете, у нас какая! Ох, хороша! Немец давным-давно на неё зарился. Всё с концессиями подбирался.

Поделиться с друзьями: