Мы — советские люди
Шрифт:
Словом, получаем от обкома директиву рудники рвать. Рвать! Это легко сказать. Это рабочему человеку всё равно, что дитя своё собственной рукой убить. Растил, растил, кормил, холил, вырастил себе на радость — и тут ему конец. А что делать — станешь! Не фашисту же отдавать! Рвали. Плакали, а рвали! Потому — разве допустимо, чтоб фашист этой самой нашей знаменитой рудой да по нас?! Ох, дорогой товарищ, и тяжёлое это дело для старого рударя! Деды, батьки тут твои работали, сам ты тут вырос, делу своему любимому научился, славу себе трудом своим добыл. Так что ж поделаешь: война, не тем жертвовали.
Ну, да это я забрёл в сторону. Так вот на том самом знаменитом руднике, где лучшая наша руда была и где тот самый, условно названный нами, Олексий Кушевой работал, маленько ребята сплоховали. И не маленько, а, по правде — сказать, здорово. Наш брат, рударь, к взрывному делу смолоду приучен. И уж как это у них получилось, не знаю, заряд ли мал заложили, иль трухнул кто в последнюю минуту, немцы-то к тому руднику на танках неожиданно выскочили, — а только взрыв-то вышел боком, так, подъёмки разнёс да самую малость копёр покалечил. Стало быть, сюрприз: такой рудник — к немцу в руки, ну, только что не на ходу! Ну, конечно, там электростанция, насосы, воздуходувка, это всё увезено было, но рудник-то целый!
А тут кряду второй сюрприз. Торопится это их секретарь партбюро с последней группой, той самой, что рудник взрывала, по посёлку, от немцев уж спасаются, а этот самый Кущевой возле хатки, как ни в чём не бывало, в своём садочке копается. Пиджак на яблоньку аккуратным образом развесил, рукава засучил и какую-то там малину, что ли, чёрт её раздери, подстригает. Ему: «Ты с ума сошёл, танки немецкие вон за горой, все добрые люди уже ушли!» А он: «Ну-к что ж танки? Танк и в степи догонит. Чему, — говорит, — быть, того не миновать. Не пойду я, ребята, остаюсь». Те глядят на него во все глаза: рехнулся, что ли, человек? А он отвернулся и режет себе эту проклятую свою малину.
Ну, агитацию тут разводить некогда, немцы-то вот они. Сбежали ребята к реке да по реке, по ракитнику, по ракитнику из посёлка и в степь. Идут они, и точно им в душу кто плюнул. Человек этот у них в мозгу гвоздём сидит: неужели в хорошем рудничном стаде не без паршивой овцы? И главное, все они его до самого последнего дня уважали, портреты его на демонстрации носили, новатором он у них слыл. И опять же орден, да какой! Ну, тут вспомнили, понятно, такое обстоятельство: в партию он не шёл. Ему рудничные коммунисты не раз намекали — дескать, не пора ли: наша гордость, знатный человек. А он всё отговаривался: дескать, рано, вот заслужу чем-ничем, подам. Ну, тут, конечно, сразу и пришло это всем на ум.
Короче говоря, когда подпольная организация меня на тот рудник направляла, говорят мне: «Этого Олексия Кущевого опасайся. Этот самый Олексий, как нам доложили, с немцами уже снюхался».
Ну, ладно, слушайте дальше. Пришёл я, значит, на этот самый рудник — да не шахтёром, конечно, а чеботарем. У меня батька когда-то, в годы безработицы, чеботарством кормился, да и сам я в молодости, пока на рудник не определился, этим делом в Днепропетровске маленько занимался. Кое-что смекал. А тут у меня всё чин-чином: и паспорт с немецким штампом, и днепропетровская прописка, и справка от тамошней комендатуры, ну, инструментишко кое-какой и борода. Не бог весть, правда, какая, короткая и рыжая, как медвежий хвост, однако борода. Немцев-то я не очень опасался, шляповаты они на этот счёт, им главное — бумага, а раз в бумаге сказано: их человек, — стало быть, живи. Боялся я, как бы на кого из знакомых не наскочить. Борода-то, она, конечно, человека меняет, однако в Криворожье был я не из последних. И о рекордах моих писывали, и портрет мой по газетам ходил, словом, знал народ.
Однако и это обошлось. Помаленьку обосновался. Из бумаге этакий гусарский сапог вырезал, на стекло наклеил, цену беру дешёвую, чеботарю. Хвалиться не стану, заказчик ко мне пошёл. Ну, разговоры, то сё, узнаю, что и как, к людям присматриваюсь, вижу — ничего, то есть это у нас ничего, а у немцев плохо. Другие-то рудники в Криворожье все порваны, так они всей силой на этот навалились. Вывеску огромную набили: «Акционерное общество „Восток“». Восстанавливают, деньжищи в него валят. А дело-то ни тпру, ни ну. Ну, там электростанцию, подъёмку они быстро наладили. Где-то в другом месте, видать, украли, привезли, смонтировали — и пошло. А руда-то — нет, руда им не даётся. Почему? А вот слушайте. Коренной-то наш рударь весь загодя от немцев ушёл. С семьями на Урал все эвакуировались. Иные в армию подались. Остались кто: старичьё, пенсионеры, кто за хибарку свою, за усадьбишку держались. Ну, немцы за них принялись. Сперва-то врач один, хороший, видно, человек был, всё освобождения давал по болезням. Но врача этого немцы быстро расшифровали и расстреляли беднягу. Стариков всех на рудник под конвоем. «Какую прежде профессию имел?» Те в один голос: «Никакой, чернорабочий: поднять да бросить». И волынят, дела не делают и от дела не бегают. Много с ними этот самый господин шеф Иоганн Эберт канители имел. Он к ним и с посулом, и с угрозой, и с пайком, и с палкой — не идёт дело. Расстрелял даже некоторых, и это не помогло. Держатся старички. «Нас, — говорят, — смертью не пугай, мы своё прожили».
Я к тому времени уже людей хороших нащупал, кое-кому открылся. Среди старичков тех две бригадки организовал для подпольной работы. Через них со всем рудником в связь вошёл, с липки своей не подымаясь. И вот докладывают мне бригадиры: из всех коренных здешних работает с немцами один Олексий. С первого дня, как немцы пришли, говорят, оделся почище и — к их шефу. Так, мол, и так, гражданин такой-то, хочу, дескать, лойяльно сотрудничать с немецкой администрацией. Те, понятно, рады, обеими руками в него вцепились. Сперва-то он в бригадирах у них ходил, потом, слышь, старшим по подземным работам сделали. Ну, думаю, погоди, друг милой, тебя советская власть куда вознесла, а ты ей так платишь? И вот предлагают мне мои подпольные бригадиры того самого Олексия убрать. «Что ж, — говорю, — дело святое: паука убить — сорок грехов простится. Убирайте, но чтоб тихо».
И ведь, скажи ты, не убрали, не смогли: осторожный. Только и ходит с рудника домой, из дома на рудник, вот и весь путь. И то днём. А дома у него офицеры немецкие стояли. Внешняя охрана. Не выходит. Ладно, думаю, погодим, сколько верёвочку ни вить, а концу быть, допрыгаешься. А тем временем работа у немцев быстрей пошла. Почему? А вот почему. В наших-то рударях отчаявшись, пригнали они на рудник военнопленных. Они с ними поступали как? В лагере до смерти доведут, человек уж ноги не волочит, тогда к нему: хочешь работать — кормить станем. Ну, некоторые, понятно, и соглашались. В могилу-то кому охота самому лезть! А тут ещё думка: а ну, улучу минутку, сбегу или что ещё. И хорошие ребята прибыли, я с ними сразу связался. Лихие, подавай им взрывчатку, хоть сейчас весь рудник к небу. Я и средь них тройку подпольных бригадок организовал, по бригадке-пятёрочке на барак. Сижу и этак-то, значит, у себя на липке гвоздишки в подмётку загоняю, тихо-смирно, а помощники мои и на руднике, и в бараках военнопленных, и в посёлке. Информация ко мне течёт — то там то тут машинишки загораются, склады вспыхивают, состав там с откоса летит, и всё шито-крыто.
Немец-то, он, по Европе погуляв, поначалу думал: раз землю оккупировал — моя земля, солдат нагнал, виселицу на площади вкопал, всякие там комендатуры, подкомендатуры организовал, — стало быть, моя власть; чья сила, тот и пан! Ан шалишь — у нас этот закон не действует. Днём твоя сила — ночью наша, ты предполагаешь, а мы располагаем, ты весь оружием обвешался и дрожишь, как заяц, и с темнотой нос из хаты высунуть боишься. Во как было…
Ну, опять я в сторону понёс. Словоохотлив что-то становлюсь к старости. Словом, с военнопленными я быстро сговорился. Как возможность будет, рванём рудник. Только чем? Нечем. С подпольным обкомом у меня только радиосвязь. Обещают при случае мин доставить, да жди его, случая! А тут дело к концу идёт, рудник вот-вот восстановят. Наказал я было своим бригадкам на руднике шашки какие-нибудь старые пошарить — где тут: надзор! На пятерых наших один немец, каждый шаг на виду… Скучное дело. И пуще всего зло мне на этого Олексия, что для немцев старается: «Ах ты, — думаю, — иуда скариотская, только б мне до тебя добраться, я б тебе показал грушки!»
А он, докладывают мне, вроде ещё осторожнее стал, с пленными заигрывает, кое-кому увольнительные схлопотал, перед начальством их прикрывает, будто даже красноармейкам, кому особо туго приходится, пайчишко свой носит. «Нет, — думаю, — шалишь, не обманешь! Назад тебе ходу нету». А тут мои ребята изловчились, красного петуха ему подпустили, домишко его сгорел начисто. У офицеров, его постояльцев, весь шурум-бурум пропал. А сам он, вишь, на руднике в ту ночь был, только к утру вернулся. И докладывают ребята: не столько за дом, сколько за грушки свои убивался. Какие-то там у него особые грушки были. После этого случая жена его с ребёнком вовсе исчезла, нивесть куда он её запрятал, а сам стал на руднике в конторе жить. Поди-ка теперь к нему через всю охрану доберись!
«Ну, — думаю, — глубоко ты залез, а от народа не уйдёшь, народ захочет — под землёй сыщет». Между тем уж зима настала, вторая зима под немцем. Раз как-то в начале декабря является ко мне один дед со старым-престарым сапогом: сапог-то вишь, его сын в починку прислал, и завернул он сапог в газету. Тут они, немцы, в Днепропетровске газету эту на украинском языке издавали. И в газете страница целая. И всё о нашем руднике: дескать, возрождение разрушенного большевиками края с помощью немецкого командования. Что такое? Я и сапог забыл, читаю: «Жемчужина Криворожья возрождена!» Оказывается, всё это о том, что готов к пуску рудник наш и что в рождественские дни выдаст он на-гора для германской империи первые вагонетки знаменитой криворожской руды. Спрашивает дед, — а он у нас, сам того не зная, за связного ходил: как, дескать, мастер, с сапогом-то быть, починишь, что ли? А я думаю: провались ты, старый мухомор, со своим сапогом. «К вечеру, — говорю, — пусть сам твой сын за сапогом заходит, да пусть соседей захватит, понял?» А сын-то его — мой бригадир, а соседи — это на нашем, значит, языке: другие бригадиры. Уплёлся старик, а я сижу над сапогом и себя казню: «Ах ты, подпольщик! До чего дело допустил!» А тут радист мой, была у меня такая девушка лихая, с Большой землёй связь держала, так вот она приняла приказ: из штаба мне стукают насчёт рудника — дескать, постарайся пуск не допустить!