Мы — советские люди
Шрифт:
А зимой началась новая мобилизация в немецкую неволю. Теперь действовали немцы уже без повесток и бирж труда, не стараясь даже внешне придать угону вид добровольности. Специальные эсэсовские зондеркоманды приезжали на машинах, блокировали сёла, и начиналась облава на молодёжь. Огромные партии молодых невольников под сильным конвоем гнали на Христиновку, и Клава, засев где-нибудь в кустах, в снегу у дороги, беззвучно плакала, наблюдая, как медленно тянулись печальные транспорты парубков и девчат с торбами за плечами. Схватили и арестовали молодую учительницу, прятавшуюся на выселках. Ночью обыскали лесную хату смолокура, жившего в лесу неподалёку, и увели его детей. Клава чувствовала себя, как волк во время обложной охоты. Круг загона всё время сужался.
Ивановна поклонилась старосте вторым боровком. Тот взятку эту благосклонно принял, но сказал, что тут его власть кончилась: лютуют немцы. Того гляди, самого заберут и увезут. Молодёжь без разбору, под гребёнку вычёсывают — и хромых, и кривобоких, а Клавдия, вон она — писаная красавица на всю округу, за такую головой ответишь. Однако посоветовал староста Ивановне сходить в Звенигородку к уездному гебитскомиссару. Они де, немцы, народ сильно жадный, руку ему позолоти, он и Гитлера самого с потрохами продаст. Может, и польстится гебитскомиссар на какой-нибудь подарок, вычеркнет Клаву из списков.
Откопала Ивановна из ямы два праздничных мужниных костюма да с десяток выделанных лисьих шкур и пошла в Звенигородку. Не соврал староста. Гебитскомиссар оказался хоть с виду и строг, но сговорчив. Помочь не помог, но посоветовал, как его самого надуть можно. Пусть фрейлейн Клавдия зарегистрирует брак и ребёнка, тогда, дескать, он может, на основании всех законов и директив, вычеркнуть её из списков, как замужнюю фрау.
Шла Ивановна домой в лесную свою хату и думала, до чего ж подлый народ фашисты, руку позолотили — он сам себя надуть готов. Думала и прикидывала: ну, с ребёнком ладно. Ребёнок есть, как раз они сиротку полугодовалого, сынишку расстрелянной учительницы-коммунистки, на воспитание взяли. А вот муж, где его возьмёшь тут сейчас хорошего-то, да ещё быстро? И пойдёт ли Клава за кого без любви? Характер-то дочери Ивановна знала: вся в отца. Упрётся — парой волов не сдвинешь.
Зашла по пути к мужнину приятелю, смолокуру, старому вдовцу, у которого только что двух дочерей да сына в неметчину угнали. Выложила своё горе: «Как быть? Где найти жениха?» А смолокур смеётся: «А я на что, чем плох жених?» Испугалась Ивановна: «Что ты, побойся бога, тебе вон за шестьдесят, а ей шестнадцать. Ай забыл, что коммунист?» А он смеётся: «Вот и хорошо, вот и славно. Врагов надувать — самое святое дело», — это и как коммуниста, дескать, его не пачкает. «Вот запишемся у немцев, и будет святое семейство: Иосиф, дева Мария да этот младенец-сиротка. Мне от неё ничего не надо, только б рубахи стирала. А то один я теперь, и тошно мне от этого бабьего дела. Ну, а наши вернутся — посмеёмся да забудем всё. Дивчину-то спасать надо».
Клава не возражала. Расписались и прямо из комендатуры разошлись каждый в свою хату. Только по пути, по уговору, захватила она у смолокура узелок с бельём. Так и жили. Лишь изредка наведывался смолокур в лесникову хату «до жинки» с узелком белья да с гостинцем для маленького «сына». Посидит, подымит мхом, который курил за неимением табака, поделится новостями об успехах Советской Армии, неведомо какими путями доходившими в его лесное жильё, да и уйдёт.
Но к сынишке своему названному девушка привязалась всей душой, целые дни проводила у его зыбки, кормила молоком с рожка, баюкала, обстирывала, обшивала. И когда однажды, протянув к ней ручонки и смотря на неё глупенькими глазками, малый сказал ей вдруг «мама», девушка была радостно потрясена.
Эта любовь дочки к приёмышу беспокоила Ивановну. Думала она по ночам: вот прогнали немцев, кончилась война, вернулись муж с сыном, — как она им тогда расскажет про этого младенца? Да и от людей нехорошо: кто-то знает и помнит эту историю, а кто-то и забудет. Рано или поздно девушке замуж выходить. И вот стала Ивановна отучать малыша звать дочь мамой и приучать называть Клавой. Но мальчуган был упрямый, характером, должно быть, пошёл в названную мать. Он никак не хотел отказаться от самого ласкового слова, какое только было в его крохотном словарике. В результате усилий бабушки и появилось необычное: «мама Клява».
Зима уже подходила к концу, когда однажды ночью синеватый свет фар вдруг ударил в окна хатки лесника, зарычала под окном машина, и послышались глухие удары приклада в дверь. Ивановна поняла: плохо. Клава спала с маленьким на печке, и не успела мать даже накрыть её чем-нибудь, как в хату вломились эсэсовцы. Клава кричала, отбивалась кулаками, ногами, царапала солдатам лица. Наконец её оглушили ударом приклада и, не дав Ивановне даже одеть её шубой, в бессознательном состоянии бросили в грузовик. Ничего не удалось узнать Ивановне о ней ни от старосты, ни в комендатуре. И только всезнающий смолокур сказал, что в эту ночь на Христиновку провели партию невольников. Может быть, в ней была и Клава.
Больше месяца проплакала Ивановна, находя себе утешение только у зыбки с младенцем. Сошёл с полей снег, вернулся на крышу аист и начал чинить гнездо, устроенное на старом колесе, деревья стали набухать соками, под окном полновесно отстукивала по влажной земле последняя капель, когда однажды ночью услышала Ивановна, как кто-то, явно свой, потоптавшись за дверью, шарил по стене, ища, должно быть, завёрнутую проволочку. Потом отодвинулся дверной засов. Женщина нащупала спички, чиркнула и — ахнула от удивления. На пороге стояла девушка, такая же высокая, стройная, как её дочь, но оборванная, худая и по-старушечьи жёлтая. Ивановна удивлённо смотрела на незнакомку, пока спичка не догорела и не обожгла пальцы. Уже из тьмы Клавин голос сказал: «Мамо!»
Да, это была Клава. Где-то у Бреста часовые забыли замкнуть щеколду товарного вагона, девушки отодвинули дверь и, стискивая зубы, чтобы не закричать от страха или от боли, выпрыгнули из вагона и скатились под откос. Густая февральская метель, бушевавшая над лесами, прикрыла их побег и замела следы. Клава только поцарапала о наст лицо и руки. Две выпрыгнувшие с ней девушки отделались синяками. Вымазав себе лица шлаковой гарью, повязавшись платками по-старушечьи, окольными путями, избегая больших селений и проезжих дорог, три девушки прошли мимо Ковеля, Шепетовки, Бердичева, Умани и благополучно добрались до родных краёв.
Клава вымылась, переоделась и, вынув из люльки маленького, тотчас же радостно узнавшего её, уселась к столу. Мать с дочерью принялись обсуждать положение. В городах и сёлах молодёжь была вся забрана. Никакими взятками нельзя уже было закрыть глаза немецкому начальству. За побег могли расстрелять. Жить где-нибудь в лесном шалаше было тоже не безопасно. В эти дни немцы лихорадочно строили на Днепре «Восточный вал». Шли заготовки древесины, лес кишмя-кишел немцами. В хате лесника стал на постой сапёрный офицер, лишь случайно сегодня отсутствовавший.
Мать решила спрятать Клаву в коровнике. Стены его состояли из двух плетней, меж которых для тепла была проложена торфяная труха, перемешанная с соломой. Ночью они выбросили труху из одной стены. В образовавшееся пустое пространство постелили соломы, туда и забралась Клава. Мать заплела плетень, оставив маленький лаз под видом слухового оконца. Через него она давала Клаве есть, через него тёмными ночами, когда уезжал офицер-постоялец, девушка вылезала подышать свежим воздухом, размять онемевшие члены, поласкать, понянчить малыша.