Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мы встретились в Раю…

Козловский Евгений

Шрифт:

…=таэдр-шар, по привычке представляемый в виде плотного тела в разреженной среде, являлся в действительности пустотелой пещеркою в плотном окружении дерьма. Г., создавая пещерку, освобождал будущее ее пространство от своих действительных мыслей, жизненных принципов и фактов биографии, то есть от дерьмяной среды собственного обитания. Но как рыбам, привыкшим к воде, шарик воздуха представляется некой плотной субстанцией, так викам, ословым и проч., с рождения живущим в дерьме, пустотелая пещерка, наполненная лишь вонючими испарениями, от которых освободить ее не был в силах даже гений Одного Из Отцов, представлялась сгустком мысли. Форма же сводов могла показаться существенною только изнутри.

Запустив руку в дерьмо любого из Отцов И Воспитателей, закладывавших фундамент нынешнего своего положения как раз в сложные тридцатые годы, можно было выудить годящиеся в роман сюжеты: в дерьме, например, Г. застрял и навеки отвердел бериевский автомобиль, куда будущий Отец, Воспитатель И Лауреат дважды в неделю собственноручно усаживал супругу, молоденькую и популярную в то время киноартисточку, которой приватные встречи с Лаврентием Павловичем, безусловно, сообщали творческие импульсы к созданию правдивых образов героической и нравственно чистой советской молодежи в соцромантических картинах мужа; в ее же, ныне тоже Одной Из Матерей Советских Искусства И Педагогики, дерьме почти сразу, близко к поверхности, обнаруживались постели, куда она укладывала молоденьких студенточек под своего семидесятилетнего, но весьма еще крепкого супруга, с которым и по сей день жила душа в душу в высотном доме, в квартире, составленной из двух четырехкомнатных, с видом на Москву-реку.

Арсений, однако, решил обойтись в ДТП дерьмом собственного поколения, куда, впрочем, благополучно вливались дерьма, скажем, осчастливленных разного рода Отцами студенток или журналистов, пишущих за Отцов их Воспоминания, — дерьмом, которое, на взгляд и нюх Арсения, не казалось ни менее массивным, ни менее вонючим, чем дерьмовые океаны поколений предыдущих; более, разве что, однородным — и только, достав из стола записной блокнотик с сюжетами будущих произведений, перечеркнул пару из них крест-накрест, признав по нынешним временам слишком уж все-таки романтическими, пришедшими литературными путями из недр прошлого века, когда считалось, что в каждого человека вселена Божья душа.

Вика все сравнивала и сравнивала, все узнавала и узнавала то обороты Ослова, то — по полной их безграмотности — зама из «Комсомолки», то — собственные. Да, виноватых, похоже, на сей раз не найти: придется срочно разыскивать на замену другой шарик, а раздражение против Арсения Евгеньевича Ольховского снова загнать до поры на дно своей (согласно идеологии — не существующей) души.

Нет, в издательскую очередь попасть, пожалуй, не удастся, взглянув на Вику, трезво оценил ситуацию Арсений. Вот уж точно, что жадность фраера сгубила. Следовало ограничиться Воспоминаниями и не высовываться с этим несчастным интервью, за которое больше тридцатки и не заплатили бы, минус алименты. Но подержанный «жигуль» брать все же не стоит: Аркадий прав! Вообще-то раз в году на машины записывают всех желающих с московской Пропискою, в исполкомах или в ГАИ, — только поди узнай, когда именно этот раз в году случится. Может, вчера был. Или будет сегодня. Надо что-то решать! Надо срочно что-то решать. Под лежачий, так сказать, камень… Снова пытаетесь улизнуть, Арсений Евгеньевич? Собрание-то не кончилось! Что вы, Виктория Ильинична! За кого вы меня принимаете! Я только на минуточку, в туалет схожу, поссать. Ну, если поссать — мы с Аркадием подождем вас в коридоре.

Арсений заложил руки за спину, как зек, и направился в туалет.

60. 15.07–15.19

Когда все трое вернулись в кабинет главного, конца собранию еще видать не было. Говорил Целищев: я помню целину с самого начала, с пятьдесят четвертого. Нас, зеленых студентов факультета журналистики, посылали на Казанский вокзал — брать интервью у отъезжающих… — при слове отъезжающие по помещению прошел легкий шелест, а лицо Того, Кто Висел На Стене, утратило веселую лукавинку: слово в последнее время обрело новый смысл. Тогда мне казалось, как ни в чем не бывало, продолжал Игорь, что люди едут на целину от неустроенности, безвыходности: нелады в личной жизни, отсутствие человеческого жилья и надежды на его получение, мизерная зарплата… — ясно, что Игорь клонит в сторону, идеологически верную: иначе просто не умеет, — но делает это как-то очень уж в обход, и речь его вызывала пока одно недоумение. Я сочинил тогда популярную песню, под которую отправлялись эшелоны целинников, но все равно ничего не понял. Арсений вспомнил, как всем своим четвертым «а» они разучивали и вдохновенно орали Игорев опус на уроке пения, нисколько не задумываясь, что более дальних краев, чем те, где они упражнялись в вокале, пожалуй, и не существовало, так что ехать, например, и м или их родителям, получалось, просто дальше некуда. По велению сердца я проработал несколько лет в целинной газете, продолжал Целищев, но и в те годы еще ничего не понял… К чему же он клонит? пытливо спрашивал глазами то у Ослова, то у зама, то у Вики Тот, Кто Висел На Стене, но ответа не получал и чем дальше, тем сильнее и суровее супил брови. В третий раз я прикоснулся к целине, когда ездил туда с бригадой ведущих актеров и режиссеров советского кинематографа. Как раз в те дни на целину прилетал Хрущев, и… — теперь уже не шелест — ропот! прошел по кабинету. Целищев уловил его и развел руками с виноватой улыбкой: дескать, что поделаешь, коль такой человек был?! Не было! помрачнели лица тройки хозяев, а на лицо Того, Кто Висел На Стене, нашла предгрозовая туча: НЕ БЫЛО! Интеллектуалы едва сдержали улыбку, что Вика усекла тут же. Мы смотрели на колосящиеся стада тучных пастбищ, но и тогда ни я, ни киноработники ни бельмеса не понимали: целина и целина… — еби ее мать, не смог не добавить Арсений про себя: так необоримо напрашивалось добавление и по смыслу, и по интонации, весь дух и вся логика русского языка стояли за добавление! Сегодня, прочитав книгу всем нам дорогого товарища Леонида Ильича Лично, я опять не понял ничего! Это уж слишком! В кабинете началась буря, а Тот, Кто Висел На Стене, сжал кулаки и несколько привысунулся из рамы. Но Целищева несло: от вдохновенного волнения он ничего не видел вокруг. И только после глубочайшего и содержательнейшего доклада самого нашего главного редактора Прова Константиновича Ослова пелена спала с моих глаз: я понял, каким сияющим светом какие героические страницы какой уникальной истории какого великого народа — строителя Коммунизма — Светлого Будущего Всего Человечества — озарил Леонид Ильич Лично на страницах своего — я не боюсь этого слова — гениально-высокохудожественного произведения. Только сегодня я, наконец, осознал, какое место занимает целина в моей жизни, в жизни моих друзей, моей страны. Я предлагаю послать в адрес Леонида Ильича Лично телеграмму с благодарностью за то, что он своей книгою придал нашим жизням смысл, ранее в них напрочь отсутствовавший, и с обещанием трудиться еще лучше, а Прову Константиновичу, в знак общей признательности, коллективно вылизать, извините за выражение, жопу!

Выкарабкался наконец, просветлело лицо Того, Кто Висел На Стене.

61. 15.20–15.21

Стоя в общей очереди к голой ословской заднице, Арсений размышлял: не знать Целищева — можно подумать, что он издевается. Как все же смешно и страшно: люди, которых только что видел за чайным столом, те самые люди, которые на первый взгляд отличаются друг от друга, имеют собственные судьбы, заботы, семьи, детей, некоторые даже — мыслят на досуге; люди, к которым можно, скажем, пойти в гости или встретиться где-нибудь в бане или на стадионе, — эти самые люди по какой-то незримой команде вдруг начинают говорить и писать одинаковые бессмысленные слова, становятся похожими друг на друга до однояйцовости и непохожими на людей. Они, по сути добровольно — ибо кто принуждает их всерьез? кто грозит им отнятием жизни или свободы, их собственной или их родных? — начинают служить идиотской Идеологии, словно не понимают, что она неотвратимо и необратимо уродует их. Как древнеегипетские жрецы, которые очищались перед своими богами кастрацией, люди сии добровольно кастрируют души. А может ли кто родиться от скопцов?..

62.

Подобно тому, как жрецы Идеологии, отличающиеся друг от друга чем-то крайне несущественным, равнодушно отправив ежедневную — кроме выходных — службу, заполняли тоннели и переходы метрополитена, словно репетируя вечные загробные блуждания по кругам ада, ибо Рай никому из них не уготован, — тени их постепенно набивались в тоннели и переходы Арсениева романа, и, не будь, как и подобает теням, бесплотны, им давно уже не хватало бы места.

Метрополитен с темными перегонами и разносветными станциями; с редкими неестественными выходами поездов на поверхность, которая обретала тогда бестелесность и призрачность, чем утверждала реальность одного подземелья; с запутанностью линий и толчеей каменных коридоров, из которых некуда деться, возникни с обоих концов внезапная опасность; метрополитен, похожий в плане на паука, с незапамятных времен сидел на сером эллипсоиде Арсениева мозга, где случайно залетевшим под землю воробьем порою билась испуганная мысль, обхватывал мозг тонкими липкими лапками с узелками-суставами станций; а теперь пробирался и в роман, подчиняя его своим колориту, структуре, законам.

В часы пик потоки людей (или теней — Арсений уже плохо различал их) растекались по рукавам и протокам подземной дельты, с поразительной покорностью подчиняясь законам гидродинамики: повышая давление перед узкими горловинами, завихряясь турбулентностями у стенок, когда скорость превышала определенный предел, и в черных пятнышках, поток составляющих, так же нелепо казалось предположить волю и самоощущение, как в молекулах, скажем, воды.

Даже самое обычное знакомство под белеными сводами подземного царства разрешалось на первый взгляд холодными, стилизаторскими, — по сути же — вполне адекватными охваченному разноцветными паучьими лапками сознанию Арсения стихами:

…и я спустился ниже. Этот ад был освещен и не лишен комфорта. В нем были даже выходы назад. Все тени на ногах стояли твердо. В их лицах вовсе не было тоски, отчаянья иль мук иного сорта. Но я взглянул, привставши на носки, внимательней: средь мраморного глянца одни глаза кричали: ПОМОГИ! с лица больного, без следа румянца. Я растолкал толпу, и мы пошли уже вдвоем. Ни тени Мантуанца, ни бога — не маячило вдали. Зато и указатели, и стрелы куда-то нас вели, вели, вели… Но в глубь Аида ль? За его ль пределы? У нас был разный возраст, разный пол, но это здесь значенья не имело. Вдруг загремел костьми и подошел семивагонный поезд переправы. Еще при входе отданный обол (пятак, если хотите!) дал нам право на переезд. Пульсирующий свет, биению колесному в октаву, одною был — казалось — из примет существованья времени, — и это вселяло в нас надежду… Солнце? Нет… То — Флегетона воды. Вот и Лета. Кончается тоннель. Стоит вагон. Открылись двери. Кассы. Турникеты. Наружный мир — реальнее чем сон. Толпа теней входила, выходила. Открылся пол наш. Ад был превзойден. И мы тогда увидели Светила.
63.

Фамилию прототип Арсениева главного носил, разумеется, не Ослов, — Ослова бы и не назначили! — но переименование случилось само собою, автоматически: еще со школьной, как говорится, скамьи, класса, кажется, с шестого, когда Арсений услышал на уроке оговорку товарища, за которую, случайную ли, намеренную ли — скорее все же намеренную, — товарища выставили в коридор с истерическим криком: без родителей не приходи! вдогонку, а хохочущий класс одноглазая, с врожденным отсутствием чувства юмора учительница литературы добрые полчаса безуспешно пыталась унять: патетический ор, покрасневшее лицо, брызжущая — в весеннем солнечном контражуре — слюна, топающие ноги, — учительница относилась к своему предмету и своей на ниве просвещения деятельности с явно чрезмерным пиететом и суровой серьезностью, — еще с тех давних пор всякий раз, как Арсений слышал название царя птиц в аллегорическом смысле — сталинские орлы, например, — подмена в мозгу происходила практически рефлекторно; трудно было отделаться от манкого, яркого образа реющего над горами глубокомысленного четвероногого:

Кавказ подо мною. Один в вышине Стою над снегами у края стремнины. Осёл, с отдаленной поднявшись вершины, Парит неподвижно со мной наравне, —

и образ всплывал при любом очередном, — а в них, к сожалению, недостатка не ощущалось, — патетическом высказывании, выступлении, призыве, при любой ссылке на священный авторитет.

Несколько дней спустя от собрания, почти стенографический отчет о котором занял предназначенное ему место в романе, Арсений случайно узнал — интуиция, оказывается, не подвела, — что фамилия главного действительно аллегорична и вместе с именем и отчеством представляет собою не более чем псевдоним Самуила Мейлаховича Чемоданера, закамуфлировавшегося не только переименованием, но и деятельным антисемитизмом еврея, который любил щегольнуть в редакторской правке неумело применяемыми беллетристическими фигурами девятнадцатого века, приговаривая при этом: я, конечно, не Лев Толстой; что Лев-то он, может, и не Лев, а Орел уж во всяком случае — подразумевалось. Перу Чемоданера, кроме правок, принадлежали: инсценировка «Войны и мира» для ТЮЗа, две политические пьесы, сценарий пропихнутого с высоты прежнего в Госкино положения документального фильма о спринтерах, к чьему числу главный редактор в молодости принадлежал, да начинающая предыдущую главу романа статья, гранки которой Арсений заставил вычитывать Арсения.

Поделиться с друзьями: