Мыс Доброй Надежды
Шрифт:
— Не буду я больше. Что ни день, все одно и то же. Всем сестрам по серьгам!
— Так они же об этом не догадываются, — успокаивал меня Мамаев, — им же приятно.
Возражать было трудно. Однако я уперлась: не буду — и крышка. Буду писать только одной какой-нибудь — и все.
— Так одной что за интерес?! Что с нее, одной, сестрица? Подумаешь, радость какая — одной!
Вся палата помирала от смеха, а меня злость брала. Тоже нашелся мне красавец! Воображает, что все так и млеют перед ним…
А Мамаев и впрямь был хорош собой: рослый, светлолицый, румянец во всю щеку. Синие глаза смотрели открыто, приветливо. Не диво, что девчонки умирали по нем. Впрочем, и сам он тоже любил их всех, не жалел ни ласковых слов, ни жарких поцелуев.
В третьей палате Мамаев быстро стал любимчиком. Дежурные сестры, закадычные до этого подружки, рассорились из-за него, а палатный врач, розовощекая и смешливая белокурая Сашенька (Александра Ивановна), строго запретила им — нечего торчать в этой палате без надобности, когда вокруг дел невпроворот.
Даже наш Аракчеев — Дуся и та отыскала для себя предлог и как бы невзначай заявилась в третью палату: ей, видите ли, вдруг понадобилось заполнить какую-то анкету…
— А с вами, Петренко, мы сегодня почитаем сказки.
Петренко тоже нет писем. Нет потому, что неоткуда и не от кого ждать. Петренко черниговец. Как пошел двадцать второго июня в военкомат, так больше и не вернулся домой. А там у него жена и четверо ребят. Петренко за сорок, и мне он кажется безнадежно старым. Поэтому всегда очень смешно и удивительно (это я тщательно стараюсь скрыть) то, что он так волнуется о пятом ребенке, который должен был родиться уже без него.
Петренко не горазд в грамоте, по-русски читает с трудом, и я ношу ему книжки только с крупными буквами. Чаще всего сказки… Он любит их и читает с удовольствием. Самая большая радость — это когда я читаю ему сказку вслух. Надо только видеть, как по-детски бесхитростно сочувствует он всей обиженной сказочной мелкоте. Как возмущается вероломством хитрых лисиц и волчьей жадностью.
— С вами, Петренко, мы сегодня будем читать сказки, — снова нарочито весело повторяю я.
Добродушный Петренко хорошо понимает эту мою деланную веселость и, чтобы облегчить задачу, сгоняя постоянную грусть с лица, сам так же деланно весело отзывается:
— Казки — це дило! Це добре! — И тут же половчее пристраивает на постели свою перебитую в колене ногу, чтобы было где мне поудобнее сесть рядом.
И Барысевичу нет письма. И Барысевичу неоткуда ждать вестей, и его землю, как и Петренкову, попирает вражеский сапог. Барысевич и не ждет писем. Только просит не отдавать в другие палаты пластинку с «Катюшей». Он и спит, положив ее под подушку. У Барысевича молоденькая жена Катя. И эта патефонная «Катюша» теперь единственное, что напоминает ему о том, о чем не скажешь словами. А если и захочешь вдруг — не сумеешь.
Барысевич белорус, мой земляк. И поэтому отношение у меня к нему особое, не такое, как к другим. Чувство это очень сложное, противоречивое. С одной стороны, мы с ним, с Барысевичем, будто одной пуповиной связаны — одними и теми же воспоминаниями и тревогами: о родной земле, о ее шумящих лесах, золотых нивах, таких далеких сейчас от нас и таких до боли близких нам тут, в этой заметенной снегом оренбургской степи. С другой стороны… Дружба наша никак не ладится.
— Чудная у меня землячка, — безнадежно машет он рукой. — К чужим она добрая, а вот к своим так…
И правда. У Барысевича длинный язык, такое сморозит, что уши вянут. И я не даю ему спуску. Мне хочется, чтобы мой земляк был лучше всех, а он этого не понимает, да и не пытается. О чем бы он ни вспомнил, о чем бы ни рассказывал, так или иначе, а умудрится свести речь на пол-литра, на свои победы у женщин.
«Тьфу!» — так и просится с языка в ответ на эту его трепотню. Да не выходит. Однополчане Барысевича о нем чудеса рассказывают. И в атаку он первый ходил, и один со своим пулеметом уложил чуть ли не целый немецкий взвод. И танки фашистские подрывал… Да и теперь вот, раненный в обе ноги, ни разу не застонет, не пожалуется на боль, разве что зубами заскрипит и пошлет, да так далеко, что если сестры в это время в палате, пулей вылетят.
— Замолчите, Барысевич, противно слушать, — обычно накидываюсь я на своего земляка, когда он вот-вот уже готов развязать язык «на полную катушку».
— Всем ей плох Барысевич! — огрызается он, но все же меняет пластинку: — Петренко ей хорош. Так он ведь старый уже. Пятеро детей у него. (Самому Барысевичу еще нет тридцати.)
— Да, хорош! — Я с трудом сдерживаю смех. — В сто раз лучше вас.
— Каипов, вот кто ей хорош… — Это уже Барысевич произносит шепотом.
— А может, хватит? Может, уже достаточно?
Барысевич чувствует, что перебрал, и смолкает.
— Сестра!..
Каипов не вскакивает, как другие, возбужденно с постели, не сердится, не отворачивается молча к стене. Он ждет. Ждет, когда я раздам все письма и газеты, когда разнесу книги, и только тогда подзывает меня:
— Сестра!..
Я боюсь этой минуты. Боюсь, что не совладаю с собой и тут же, в палате, на глазах у всех этих таких разных, ни в чем не похожих друг на друга взрослых людей, разревусь, как маленькая.
Каипов прикован к постели. У него поврежден позвоночник. Ему тоже неоткуда ждать писем. Увидев меня с пустыми руками, он никогда ничего не спрашивает, только протягивает загодя приготовленный белый треугольничек, адресованный в Бугуруслан, в эвакобюро. Я виновато опускаю этот треугольничек в карман своего халата, поправляю без всякой нужды одеяло на его постели.
— Ну, ну, — Каипов легонько похлопывает меня по руке, — все хорошо. Все в порядке, сестра.
«Да, да! Все будет хорошо», — хочется обнадежить и мне его, но язык не поворачивается и слова словно прилипают к пересохшей гортани. Я киваю головой: все будет хорошо…
Но что же это будет за «хорошо», когда доктора считают, что Каипов никогда больше не встанет на ноги… Он и сам врач и о своей беде знает все не хуже других. Однако об этом не только не говорит, наоборот, и виду не показывает, что понимает.
— Вы просили «Жана Кристофа».
— Спасибо. Да, я очень хотел. Спасибо.
Больше мы ни о чем не говорим. Каипов еще раз кивком головы благодарит и закрывает глаза. Я знаю, что он не спит. Он просто устал. Устал от этого короткого разговора, от бесконечного ожидания ответа, от безнадежности.
Так тянется день за днем. Так проходит месяц за месяцем. Где же они, эти ответы на белые треугольнички Каипова? Почему молчит этот Бугуруслан и его эвакобюро? Почему не пишут они, если ничего не узнали? Почему не сообщат, что не прекратили поиски, что ищут ее, эту Веру Николаевну, которую вот уже столько времени ждет прикованный к постели Каипов?