На большом пути. Повесть о Клименте Ворошилове
Шрифт:
Конечно, проще всего было отделаться шуткой, но в глазах Семена Михайловича светился такой неподдельный интерес, что Климент Ефремович подумал весело: «А почему бы не объяснить, чего особенного? Пусть знает».
Сидели они в теплой хате, за чаем, отогреваясь после морозного дня, спешить было некуда, и Ворошилов начал не торопясь:
– В ссылке, уже после того, как поженились мы с Екатериной Давыдовной, навязался на наши головы пристав. Такой занудливый, такой дотошный - хуже представить нельзя. Все-то инструкции, все законы он назубок знал... Мы в ту пору подолгу вечерами керосин жгли. Читал я много, Катя помогала мне заниматься. А этот фараон повадился к нам каждую ночь с проверкой. От работы отрывал, настроение портил. Ну, положа руку на сердце, ему со мной тоже не сладко было, спокойной жизни я ему не давал, - прищурился Климент Ефремович.
– То ссыльных сагитировал вместе протестовать против грубости, против насилия полиции и охраны.
То общую библиотеку организовал. Потом столовую для ссыльных создали мы с Катей. Да и догадывался, наверно, пристав, что снова я к побегу готовился. Вот и зачастил к нам. Ночь-заполночь, а он стучит в дверь: «Открывай!» - «Поздно, мы спать собрались». А фараон свое: «Согласно положению о полицейском надзоре местная полицейская власть имеет право входить в квартиру поднадзорного в любое время».
– Во, наизусть помнишь! Как устав на военной службе!
– восхитился Буденный.
– Еще бы не помнить, сто раз слышал.
– Ты ночью прищучил бы его, - жестко блеснули глаза Семена Михайловича.
– Двинул бы в темноте, чтобы до гробовой доски помнил.
– Э, нет! Тогда бы моему университету сразу конец, загнали бы в тартарары.
– Какой такой университет в ссылке-то?
– Самый лучший! Со всей страны умных людей тогда на север согнали. По любой науке знатоки. Я у них многое перенял: как в политике разбираться, в экономике, в математике. Мы рассчитали с Катей: всю зиму напряженно занимаемся, а потом у нее срок ссылки кончался - она домой, а я вслед за ней нелегально.
– Ишь ты, - уважительно крякнул Буденный.
– А про пальцы-то, - напомнил он.
– Довел меня тогда пристав, будь он неладен!
– Климент Ефремович глотнул из чашки крепкий остывающий чай.
– Письмо мы с Катей тайное писали, а он учуял. Может, через щель в ставне подглядывал... Всегда один раз являлся, а тут только ушел, только разложили мы свою канцелярию - опять стучит, паразит, дверь дергает, торопит... Оттолкнул меня, шасть в горницу, сгреб со стола бумагу, конверты. Я ему говорю: «Личная переписка...» А он свое: «Согласно параграфу девятнадцатому полиции дозволено производить у поднадзорных любой обыск в любое время...» И такая наглая, такая самодовольная у него при этом рожа была, что не стерпел я. От ярости в голове зашумело и в глазах помутилось. Секунда - и кинулся, задушил бы его. Только вдруг Катин голос: «Клим, руки!..» Понять не могу, застыл обалдело, а она повторяет: «Клим, дорогой, руки!» И тихонько на ухо мне: «Пальцы, пальцы свои сосчитай!..» Настолько она меня ошарашила, настолько неожиданными слова ее были, что просто растерялся. Уставился на пальцы, вроде все тут...
– Ну да, отвлекся, значит!
– уяснил Семен Михайлович.
– Этот самый пристав даже не заметил, что жизнь его на тонком волоске колебалась. Ну и моя, значит, тоже... Остыл я... С той поры и появилась привычка.
– А письмо-то как?
– Мы ведь молоком между строчек писали, а чернильница, вернее, молочница из хлеба, из мякиша слеплена. Пока я открывал фараону, Катя все съела, перышко носовым платком вытерла...
Семен Михайлович слушал не только внимательно, но и уважительно, как ученики слушают на уроке увлекательный рассказ учителя. Все, о чем говорил Ворошилов, было ново для него, бывалого служаки, полтора десятилетия проведшего в казарме, на плацу, в эскадронном строю. Климент Ефремович оказался первым настоящим подпольщиком, большевиком, с которым Семену Михайловичу довелось вместе жить, вместе воевать, разговаривать обо всем, задавать любые вопросы.
Конечно, ему и раньше доводилось встречаться, беседовать с большевиками, чью сторону он принял сразу, как только узнал их программу, как только понял, за что они борются. Еще летом семнадцатого года советовался он, к примеру, в Минске с товарищем Фрунзе, который хорошо разбирался в военных и революционных делах. Совсем недавно по-дружески, хорошо и обстоятельно толковал целый вечер с дорогим товарищем Калининым, который за малое время успел обрисовать ему положение в стране и международную обстановку. Но все это были короткие, чисто деловые разговоры, при которых с человеком не сойдешься накоротке, не распознаешь его. А с Ворошиловым они каждый день вместе, между ними полная откровенность.
По натуре своей очень восприимчивый, быстро усваивающий все полезное, Семен Михайлович даже сам замечал, как изменились за последние месяцы некоторые его взгляды и привычки, как все чаще и чаще сравнивает, сверяет он свои поступки, свое поведение с поведением бывалого большевика.
Первое, пожалуй, что отметил он у Ворошилова, - самому себе ни в чем спуску не дает. Всегда побрит, всегда аккуратен, кормится из общего штабного котла. Начальник, мог бы и развлечься, и повеселиться. На войне как? Сегодня жив - вот и радуйся. Может, завтра ворон твои глаза выклюет или опустят тебя товарищи в братскую могилу... Все мы люди-человеки, и спрос человеческий...
А Клим Ефремович - этот ни-ни. Совсем никакого послабления не позволяет себе и требует того же от всех коммунистов. Чтобы чисты были как стеклышко. Которые не коммунисты, тем тоя«е вроде бы неловко при Ворошилове даже крепкое слово загнуть, а уж вдовушку притиснуть или девку ущипнуть ни один лихач при нем не решится.
С тех пор как приехал Климент Ефремович, вся жизнь понеслась вроде бы скорее, бурливей. Раньше какие заботы были? Людей накормить, вооружить, разместить. Коней обиходить. Ну и, конечно, врага в бою опрокинуть. А теперь сколько хлопот: прибавилось! Не только воевать надо, а еще и людей воспитывать, обучать, на большевистскую правду им глаза открывать. О мирных жителях думать приходится. В освобожденных районах заводы-фабрики восстанавливать. И вот что удивительно: никто этих и других забот сверху не навязывает, никто приказов таких не дает, а Ворошилов и другие большевики сами берут груз на свои плечи. «Наша партия в ответе за все» - и точка... Семен Михайлович хоть и ворчит иной раз, хоть и недоволен бывает, а ведь и сам тянет в той же упряжке. Тяжко, трудно, да ведь все правильно. Для того и жертвы, чтобы на расчищенной земле новые ростки вверх потянулись. Это опять же Клима Ефремовича слова...
Раньше Семен Михайлович делил людей на своих и посторонних. Не о врагах речь, с ними он был крут, для врагов у него только пуля и шашка. Нет, среди всех людей выделял он приятелей, земляков, за которых готов был горой стоять, которым прощал многие прегрешения. Свой человек, разве можно о нем не позаботиться? Это как в станице: соседи по улице должны помогать друг другу. Ему даже неловко было наказывать или в открытую ругать приятелей. Что они подумают? Взлетел, мол, Семен, зазнался, нос задрал...
Со всеми остальными, с незнакомыми и малознакомыми Буденный старался быть справедливым, но службу требовал по всей строгости. А вот у Клима Ефремовича выходило наоборот. С незнакомых бойцов и командиров он, конечно, тоже требовал то, что положено. Однако при случае мог и мягкость проявить, и даже поблажку. Зато друзьям, знакомым, всем членам партии не прощал, как и самому себе, никакой оплошности. Об ошибках, о недостатках говорил в открытую, не боясь испортить отношений. Семен Михайлович даже опасался малость такой прямоты. Сказал однажды:
– Очень уж ты на слово резкий, обидеть можешь.
– Не думаю, - качнул головой Ворошилов.
– На правду чего же обижаться?
– Один поймет тебя, а другой злость затаит.
– Пожалуй, ты в чем-то прав, Семен Михайлович, только среди революционеров, среди моих товарищей по борьбе, было и есть такое правило: выкладывай все принципиально, не считаясь с самолюбием, с личными симпатиями. Я даже уверен, что без этого и настоящей дружбы не может быть. Кто, кроме друга, скажет тебе самую горькую правду, кто откроет тебе глаза на ошибки, даст душевный совет? А уж если смолчит, значит, себе на уме, на такого человека надежда плохая...