На бывшей Жандармской
Шрифт:
Федя смотрел на эту картинку, а в голове складывалась целая сказка. В лице богатыря ему виделись и отец, и дядя Аким, и Тимофей Раков, и все, кого он знал на заводе. Только этот богатырь не в шлеме и не в латах, а в рабочей косоворотке с засученными рукавами. И лицо как у отца, веселое.
Работает богатырь и песни поет. А из-под его рук выходят новенькие рогатые плуги, разные машины. Вокруг богатыря вертится мошкара — всякие мастера да конторщики. Мошкара жужжит надоедливо:
— Давай-давай… пошевеливайся…
Богатырь погладит бороду и опять работает.
Но вот он рассердился, разгневался. И завод остановился, замер. Мошкара пуще прежнего суетится, жужжит, укусить пытается. А он только отмахивается:
— Отстань, не мельтеши…
Федину «сказку» прервали гости. Они приходили по одному, по двое, угощали ребят, начинали разговоры о заводских делах.
Кроме рабочих и железнодорожников из депо появлялись незнакомые люди из других городов. Они изредка оставались ночевать, потом незаметно исчезали.
Федя любил, когда к отцу приходили гости. Раньше он сидел у отца на коленях, потом у гостей по очереди. Как сейчас маленький Сережа. Взрослые о чем-то говорили, спорили, иногда что-то читали вполголоса. Отец часто говорил матери:
— Посмотри-ка там… — И она выходила во двор.
Когда Федя подрос, отец стал говорить ему ласково:
— Иди, сынок, поиграй…
Не укрылась от глаз смышленого мальчика и тревога матери, с какой она собирала на стол, встречая гостей. Что-то происходило непонятное.
Он подолгу раздумывал об этих тайных разговорах в их доме. Опасных разговорах! Это он давно понял. Не зря так тревожилась мать, как бы отца не угнали на каторгу. Федя тоже боялся за него. И сам надумал каждый раз охранять отца и его гостей. Он выбегал на улицу, играл в ножички, а когда становилось темно, усаживался-на завалинку и следил за домами жандармского вахмистра и околоточного надзирателя. Они ведь людей арестовывали, их и надо опасаться.
Никто из гостей уже не удивлялся, когда Федя сообщал, появляясь в дверях:
— Там урядник идет по улице. — И сейчас же скрывался, чтобы не подумали, что подслушивает.
Гости принимались за чай. А отец говаривал не раз:
— Соображает хлопец…
Вот и сейчас Федя разрезал огурец на две половинки, посыпал их солью и хотел не торопясь отправиться на завалинку. Но тут в окна ворвались звуки гармошки… Федя сунул огурец в карман и выскочил за ворота.
Егерский марш
Первый после забастовки день для Николки был самым беспокойным. Вроде все конторские служащие эти две недели только и делали, что писали бумажки. А рассылке приказали разнести в один день. И что бы конторщику дать все бумажки сперва в одну мастерскую, потом в другую, разом бы и отнес! Так нет же! Только пробежит чуть не по всему заводу, его опять туда же посылают. Николкиных ног никому не жалко.
Бегал он по мастерским, несколько раз посылали на почту, на телеграф со строгими наказами: «Живо, раззява!» А сколько затрещин и оплеух он получил в этот день! Николке даже пообедать не дали. Так и терпел весь день натощак и не чаял добраться до дому, до своего голбца.
Наградой за этот ералашный день была получка. Прошлую субботу Николке, как всем рабочим завода и мелким служащим конторы, не выдали ни копейки. А дома вышла вся мука, и бабушка кормила внучат клейкими алябушками из картошки, наполовину с отрубями, на прогорклом масле. От этой еды мучила изжога.
Возле заводской кассы толпились рабочие.
— Ого, хозяева-то как раздобрились, чистоганом выдают! — удивлялись они.
— Встали мы компании в копеечку.
— Ничего, они свое выжмут.
Рабочие пересчитывали деньги, отделяли от получки кто рубль, кто полтинник и, опуская в деревянный ящик, называли свои фамилии молодому литейщику. А тот записывал в книжечку.
Николка тоже получил «чистоганом» три рубля и только направился к проходной с деньгами в кулаке, как его окликнул Степан:
— Куда, Коля, торопишься?
— Домой надо…
— Подожди, вместе пойдем. Только деньги в ящик опущу.
— А для кого это собирают? — поинтересовался Николка.
— Для военнообязанных, помочь людям надо.
Николка разжал кулак, отсчитал тридцать копеек и тоже протянул деньги.
— Спрячь, Николай Николаич, самому сгодятся, — литейщик зажал щелку ящика ладонью.
— Почему не берете? — опешил рассылка и чуть не задохнулся от обиды. — Я тоже хочу… Ведь я… ваш!
— Правильно, молодой пролетарий, наш ты, — узнал Николка голос Ивана Васильевича. — Это и есть рабочая солидарность. А ты хлопца зря обидел, от души он, — обратился Кущенко к литейщику, который понимающе кивнул головой и размашисто написал в книжечке фамилию Николки и его тридцать копеек.
— Коля, пойдем ко мне на новоселье. Я теперь поближе переехал, — предложил Степан. Николка вспомнил про гармошку и усталость как рукой сняло. А когда кузнец остановился возле знакомой калитки и взялся за скобу, Николка опешил. За этой калиткой, в этой избе с дырявой крышей жила Варька. Он ее сразу увидел. Варька большим ножом скоблила ступеньки крыльца и смывала их водой.
— Ступайте тут, дядя Степан, — она бросила под ноги выжатую тряпку, а на Николку с притворной строгостью прикрикнула: — Куда топаешь? Не видишь, вымыто.
— Ишь, какая сурьезная. Одна хозяйничает. Дедушка у нее старенький, а родителей нет, — пояснил Степан, проводя Николку в избу.
Горница сияла. На влажном полу растянулись пестрые самодельные половички, на столе белела чистая скатерка, а стены возле божницы заклеены яркими картинками от чая, пряников и конфет. Этот угол пробивало дождем, и догадливая хозяйка старательно прятала пятна на выбеленной мелом стене. На окнах цвели красные герани.
А на лавке стояла нарядная двухрядка с алыми мехами, от которой Николка не мог отвести глаз.
— Поработаем, подружка! — воскликнул Степан, перехватив Николкин взгляд. — Мы с ней никогда не расстаемся, и радость и горе пополам делим.
Полились звуки знакомой песни «Златые горы». Играл Степан хорошо, а пел еще лучше. Голосу него негромкий, но чистый, приятный. Глаза стали задумчивыми, грустными.
Николка заслушался и не заметил, как начал отбивать такт босой ногой. В дверях с мокрой тряпкой появилась Варька.
— Теперь ты сыграй, а я послушаю, — передал Степан гармошку.