На империалистической войне
Шрифт:
Заняли было позицию. Но через полчаса оставили и поехали еще быстрее… Мы удираем, мы бежим… А где же враг? Его нет…
Вот и Вержболово! Граница. Эх!
Появилась масса пехотинцев-«шатунов», которые потеряли или бросили свои части. «Спасайся, кто может!» — цинично говорят они и бегут, бегут на восток. Не армия, а сброд. Командир наш то молчит, сжав зубы, то бросается на «шатунов» с плетью. Их ловят, собирают десятками, назначают начальника и гонят под присмотром. А они все равно разбегаются, чтобы где-нибудь «урвать» хоть какую-нибудь еду.
В России после Германии я чувствую себя… будто вышел из чего-то душного и такого, где все-все известно и нет поэзии, и вышел на свежий, вольный и убогий воздух…
Хочется и в России, здесь, видеть эти удобные, обсаженные деревьями шоссе, красивые кирпичные домики (и прочее и прочее, — вид немецкого поля стоит перед глазами: дренаж, разбросанные вдоль только что вырытой канавы дрены, культура), но чтобы и наш простор сохранить, поэтический размах и приволье лесов, лужков. Или это привычка к своему? Или это две души во мне — восточная и западная? И грустно, хочется чего-то лучшего, и радуюсь, что вырвался из духоты.
2 сентября.
Пишу вечером на биваке. Приехали разведчики. У одного ранен конь. Видели неприятельскую кавалерию и цепи неприятельской пехоты за м. Шумское… значит, верстах в пяти от нас. Яростно гремит артиллерия. Где?
Жители-жмогусы уезжают. Погода хмурая. Часто моросит дождь. А они не замечают мерзкого ненастья. С телег падают в грязь плохо уложенные убогие пожитки — поднимают машинально, потому что прибиты горем. Гонят скот. На телегах шебуршатся и визжат поросята. Из мешка вывалилась буханка хлеба.
— Эй, дядька! Хлеб потерял!
Поднимает и, не обтерев, бросает на телегу. Хотел я купить у этого, спрашивал и у многих других — ответ один: «Нейра» (нету). Женщины плачут.
Туман, дымно, сыро. Горят костры. В болоте тонул солдат-обозник с повозкой. Сам выкарабкался, а брошенная лошадь захлебнулась.
Перебранка с жителями из-за картошки, яблок. Хлеба нет четвертый день. Хочется есть, в животе уныло.
Бравый краснолицый казачий офицер проскакал на быстром, как огонь, коне. Кричит:
— Ребята! Немец прет назад, отступает! Не падай духом!
Никто ему не поверил.
— Глянь, какой сытый, разъелся… Не падай духом, — бурчит наш запасной, туляк Изотов.
А какой-то пехотинец, ни на кого не глядя, бросает многозначительные слова:
— В России людей много, надо их сгубить, чтобы…
А что — «чтобы», он не объясняет, но и без этого у всех растет небезопасная для таких порядков злоба.
Одно правда: у нас есть «господа офицеры», но нет полководцев. Потому такое отступление.
Убежавшие из плена говорят, что Волковышки забиты мирными беженцами, а немецкие солдаты все взламывают, всюду ищут, в погребах, в подвалах. «Мы с ними культурились, а они с нами свинячатся», — кто это сказал? Или, может быть, я сам придумал? Не знаю. Но все — скоты двуногие. Да здравствует война — уничтожение скотов скотами! Мы не люди, мы — быдло…
Сошел с ума пехотный капитан из нашего батарейного прикрытия. Стал ругаться самыми грязными словами, такими же словами бранить Бога, наносить себе раны. Его связали.
Нескончаемо прут обозы. У докторов и чиновников в руках револьверы: прокладывают, размахивая ими, дорогу своим многоценным подводам.
— Обоз, ну-ну, вперед! Проезжай, обоз! Пристрелю, если кто загородит дорогу! Артиллеристы, подайся в сторону.
Неожиданно вынырнул наш командир:
— Тут немцев нет. Почему в ваших руках я вижу револьвер?
Испуганный чиновник молча берет под козырек. Дедка на бабку, бабка на внучку, внучка на сучку…
3 сентября.
Бежим все дальше на восток. Которые же это сутки? Четвертые или пятые? Не знаю, какой сегодня день.
Проезжали большой унылый лес; много граба, ели. Тут едва слышны преследующие нас глухие орудийные выстрелы.
Большой привал! Вокруг — просторные жмудские поля, темно-зеленые хуторки («колонии»). Обессиленный, падаю на землю. Хочется есть. Консервы старшего не для меня… Он, спрятавшись, жрет, а у меня ничего нет. Пехотинец- запасник несет хлеб. «Дяденька, постойте! Возьмите сколько хотите, дайте маленький кусочек!» — «Вы, батарейцы, с голоду не сдохнете. Меня целый взвод ждет». Ой, ну что же мне делать, ведь ужасно хочется есть. Сегодня и вчера батарея без обеда. Беленький предлагает пососать сахар: у него нашлось два кусочка.
Солнышко заходит. Шумят, гремят, отступая, массы людей, подвод, лошадей, орудий.
— Вернусь я во Владивосток, — мечтательно говорит пригнанный недавно из запаса батареец, бывший приказчик торговой фирмы. — Вернусь я к Шорину… Обед из трех блюд… Два последних — по желанию, выбирай какие хочешь.
— Ах, черт разборчивый, о чем размечтался.
— Если немец не убил, то лучше уж застрелиться, чем так мучиться.
— Глупый твой разговор.
— Идешь-идешь, а есть нечего…
— Замолчи!!! тты… холера!
А я сосу кусочек сахара, который дал Беленький, но есть хочется еще больше, и я тоже мысленно говорю этому приказчику: «Замолчи ты, холера, со своими блюдами на выбор!»
4 сентября.
Нахлынули воспоминания о своей родной снежной зиме со скрипуче-легкими санками на заметенной дороге, с зеленым сеном в яслях в хлеву, где греются, опустив головы, наши гнедые кони. Приятные воспоминания. На войне любо мне все это, далекое, родное. А тут так тяжко… Почему? Что хлеба нет? Или что люди — не люди, а быдло? И потому, и потому, и потому…
Говорят, недалеко Ковно. Верст пятнадцать-двадцать. Едем на позицию. Опять кружатся над нами немецкие аэропланы. А где же враг?
Неман
9 сентября.
Четыре дня не писал…
Переправляемся снова с Виленщины на Сувалщину. Назад за Неман. А на Виленщину переправа была вечером, точнее, ночью, с 6-го на 7-ое сентября. Опишу, как это было.
Выехали из Петкелишек в полночь с пятого на шестое сентября. Долго, бесконечно долго телепались по грязи, пока не рассвело. Дул сильный ветер.