На империалистической войне
Шрифт:
Радость мою оскорбил старший писарь Лебедев, который, когда командир вышел, сказал:
— Охота же писать газеты на таком свинском языке. Ведь по-русски так легко научиться.
Во мне все задрожало от гнева, но что я могу сказать этому черносотенцу, если он говорит так не по темноте своей, а сознательно и умышленно. Пашин так не скажет.
Хорошо в хате, в канцелярии. А на улице холодно. Ветер как зимой. Шел на батарею и по дороге думал: придет ли такое время, когда не будет империализма, национального угнетения, богатых и бедных, сытых и голодных, обогретых и озябших, не будет солдат, военной службы, войны? Когда наступит этот золотой век? Эх, ветер, ветер! Холодно, брат, жить на свете! Зачем и из-за чего кормим мы здесь «зверей»? Проклятые козявки, на кой черт создала вас «разумная» природа? Наивный вопрос! И Лебедев — козявка, и я — козявка, и все мы — козявки. И те наши рьяные «сознательные» белорусы, которые всегда упрекали меня, что подобные рассуждения — слабость духа, недостойная истинного возрожденца-революционера, и они сами — козявки…
А все же я рад, что родные мои все здоровы, что дома все благополучно! И недаром же мы тут воюем — до чего-то довоюемся. И если тут не убьют, придет время — повоюем и за кое-что другое…
Поворот
16 сентября.
Затемно выехали за Неман. «Теперь мы идем наступать», — почему-то думают все. Темно, с поля дует холодный осенний ветер. В лесу тише. Пахнет дымом. Между соснами мелькают фигуры пехотинцев. Дождь. С левого фланга долетает далекая канонада.
Дождь усиливается. Стоим. Спрятался под сосну. Под ней несколько пехотинцев и среди них один пехотинец- вольноопределяющийся. Он сообщил удивительную новость: «С левой стороны участок нашего фронта занимает японский корпус». Совсем недавние враги — японцы? Непостижимо!
17 сентября.
Весь день нас заливает дождь, а мы едем, едем и едем. На крыльце пустой, оставленной хозяевами хатки стоял войсковой поп и благословлял нас крестом, и так благословлял всю колонну, тянувшуюся мимо него. Некоторые, усердные, подходили, и он давал целовать крест и руку.
Значит — идем в наступление…
18 сентября.
Страшная ночь! Бездорожье невероятное, ветер колючий, пронизывающий. То одно, то другое орудие тонет в грязи. Тянут, кричат, ругаются. Остальным приходится долго стоять и ждать, пока его вытащат. Я промерз и весь трясусь.
— Выругайся, браток, по-матерному — потеплеет, — советует мне старший.
19 сентября.
У нас уже появился новый прапорщик, молоденький, только из военной школы, по фамилии Кульгацкий. Он заговорил со мной по-дружески. На мой вопрос ответил, что никаких японцев на нашем фронте нет, — наивно было бы так думать… От него же узнал, что двигались мы сначала в направлении м. Симно, потом подались на Мариамполь и стоим от него в нескольких верстах. Немцев обходят, и они сегодня в час дня оставили Мариамполь без боя.
Весь день ехали по непролазной грязи под дождем. Сухой нитки на мне не было.
Проезжали мимо большой панской усадьбы, где помещик — поляк, арендатор — еврей, батраки — жмудины. Совсем так, как бывает и у нас в Беларуси. Неудивительно, что ни польские паны, ни еврейские эксплуататоры не сочувствуют ни литовскому, ни нашему возрождению. Пробудится народ — и свернет им шею… Только доживу ли я до той поры, изматываясь так, как вчера? Меня душит кашель, нестерпимо ноет левый локоть. Вот бы мне заболеть как следует. Кончились бы эти муки. Будь проклята моя доля, бросившая меня на войну… И тут же думаю: «Постыдись, брате, хоть сам себя.» — «Ребята, не падай духом».
У-у! На кого сжимаются мои кулаки.
20 сентября.
Старый солдат-пехотинец рассуждает:
— В японскую войну было лучше. Сибирское начальство заботилось, чтоб солдат был сыт. Привал десять минут: тут тебе кашевары, приехав к привалу заблаговременно, горячий чай дают, консервы… А здесь всю неделю голодный шагай и шагай, а зашел в сад гнилое яблоко поднять — офицер тебя хворостиной по голове… гонит, как свинью. Не дорожат здоровьем солдата: как только дождь, так обязательно и поход. Да поднимут часов на пять раньше, чем надо в поход выступать — стой, мерзни, мучайся, неизвестно зачем… Поверите ли: на мне «звери» кишмя кишат, сил нет терпеть…
Верю, потому что и у меня так же. Да и абсолютно у всех.
Сегодня проезжали местности, где уже лежит след хозяйничанья немцев. Мирные жители страшно жалуются на их издевательства и грабежи.
— Все забрали, разграбили. Гуся твоего зарежет, да еще пух им ощипывай. Картошку, как наши, не копают: подавай им чего поделикатней — масла, яиц, молока… Морды у них — во! Видно, на хороших хлебах росли, не то что мы. Всю лучшую одежду забрали, лошадей забрали, коров или порезали, или с собой угнали. Девчат обижали…
— Ну, а что вы делали, когда бой шел?
— Что? Очень боялись. В ямах сидели.
— Когда начался бой, — рассказывает старый жмогус, — побежал я через сад в блиндаж, который нам немцы посоветовали сделать. Бегу, а деревья от сотрясения воздуха так и качаются. Собачку мою убило. Такая славная собачка была, забавная…
— Из ружей мало стреляли, а все: бу-бу-бу! С утра до вечера бухали, а мы сидели или ползали, как дохлые, без еды…
— Если Бог вам даст прийти на их землю, вы там так же делайте, — говорит с горькой злобой какая-то молодица- литвинка, изможденная, с мутными глазами. По-русски хорошо говорит: видимо, в городе служила.
Другая молодица слушает наш польско-русский разговор, ничего не понимает и заливается горючими слезами. Потом что-то с отчаянием говорит по-жмудински.
— Что она говорит? — спрашиваем.
— Говорит: снова придут немцы. Глупая баба! — объясняет старенький жмогус с бритыми усами.
22 сентября.
Вчера выехали в первом часу ночи. Ехали по глубокой грязи, под дождем, на пронизывающем ветру.
Потом распогодилось, показалось солнце, но не потеплело, — холодно. Стояли возле костела… вдруг громыхнули выстрелы из орудий и винтовок! Наши или немецкие — не знаю, но что-то очень близко. Пал духом, весь во власти страха смерти.
После полудня за селом начался бой. Стрельба по всему фронту. Видимо, подошли к немецким позициям. Наблюдатель 1-й батареи сказал, что в трубу Цейса видно, как на далеком-далеком пригорке разгуливают немцы, но наши орудия туда не достают. Трещали и пулеметы, но больше била артиллерия.
23 сентября.
Бой как начался вчера, так и шел всю ночь и сегодня идет. Это впервые, чтобы и ночью так палили из пулеметов и винтовок.
— Пожар! Пожар! — закричали около полуночи наши телефонисты.
Я засмотрелся на красивый вид: от снаряда загорелся дом или скирда хлеба, дым светло-бурый, а затем черный, густой, с языками пламени, прет вверх к темному небу. А тем временем по всему фронту гудит, гремит, бухает, свищет, трещит. Бесчисленное множество пулеметов со всех сторон: тр-тр-тр!.. Тяжелыми: гкрех! гкрех! — со страшной силой «кроет» немец наши пехотные окопы и «нащупывает», где батареи.
Погода утихомирилась, устоялась: ветра нет, только ядреный холод; ногам холодно, согреть невозможно.