На кладбищах
Шрифт:
— Знаете, мы справлялись по телефону, но нам оттуда посоветовали не мешаться в это дело…
Серьезно пытались спасти поэта дома Литераторов и Искусств. Об этом писали и Амфитеатров и Волковысский, участвовавший в депутации к начальнику Чрезвычайки.
Наших представителей комиссар Чрезвычайки встретил недоуменно:
— Что это за Гумилевский. И, зачем он вам понадобился? И вообще, к чему нам поэты, когда у нас свои есть…
Разумеется, следователи на Гороховой были грамотнее этого эскимоса. Один из них оказался даже правоведом. Ни в чем не уличенный Гумилев, как мне рассказывали, держался с никогда не изменявшим ему спокойствием и мужеством. Как и в окопах под адским огнем германской атаки. Встречал опасность, не опуская глаз и презрительно глядя на эту стаю палачей. Может быть, он считал ниже своего рыцарского достоинства скрывать убеждения, не следовал примеру Петра Апостола, которому нужен был петух, чтобы прийти в себя.
Как Гумилев провел канун обычной в советском раю казни?
Я рисую себе застенок вшивой тюрьмы, где вместе с ним метались измученные пытками смертники. Думаю, что он оставался так же спокоен, как всегда, мечтая в последние минуты о счастливых солнечных далях. О раннем утре перед кошмаром этого соромского убийства, о тех истязаниях и муках, которым подвергали обреченных агенты Чрезвычайки, передают нечто невероятное… Я воздерживаюсь приводить здесь слухи, тогда волновавшие Петербург. Все равно нет тайного, что со временем не сделалось бы явным. Пусть их расскажут другие…
Гумилев любил цитировать две строки из Альфреда де Виньи. Он поставил их эпиграфом к своим «Жемчугам»:
Ou'ils seront doux les pieds de celui qui viendra Pour m'annoncer la mort… [49]Ужасная русская действительность подарила своего поэта варварскою и подлою вестницею смерти во вшивом и смрадном каземате.
В последнее свидание в Доме Литераторов Гумилев говорил мне о своих поэтических замыслах. Жалко, что здесь я не могу остановиться на них. Нет места. И без того мой очерк слишком разросся. В них воскресал арийский восток. «Дитя Аллаха» было только вступлением в этот сказочный мир.
49
Сколь благословенны будут ноги того, // Кто придет возвестить мне о моей смерти (фр). А. де Виньи. Гнев Салкона.
Мне и до сих пор слышится его напевный голос:
И снова властвует Багдад, И снова странствует Синбад, Вступая с демонами в ссору… И от египетской земли Опять уходят корабли В великолепную Бассору… [50]Вскоре после мученической смерти Рыцаря на Час одна из его восточных пьес была поставлена в коммунистическом театре.
Мне рассказывали:
В первом ряду сидел комиссар Чека и двое следователей.
50
Стихи написаны в прошедшем времени. Гумилев читал их в настоящем. — Примеч. автора.
Усердно аплодировали и… вызывали автора!
Убитого ими.
С того света! Из грязной ямы, куда было брошено его еще дышавшее и шевелившееся тело… Какая трагическая гримаса нашей невероятной яви! Что перед нею средневековый danse macabre? [51]
Как живут и работают русские писатели
Вы спрашиваете, как и над чем я работал и как я живу.
Это, действительно, займет будущего бытописателя нашей литературы. Никогда не забуду зиму 1919–1920 г. Было тяжело: голодно, холодно, жутки. Чернила, случалось, замерзали, приходилось работать карандашом. Назябнешься, продрогнешь в хвостах, а дома от 4–5 градусов выше 0. Не отогреться и все-таки тянет к столу, к привычному и любимому делу. Пишешь в шубе, в теплых (не принимайте буквально!) перчатках, обернув ноги в плед, заменяющий ночью одеяло. Дрова еще удавалось хоть изредка доставать, но печи несколько лет не чищены, некоторые развалились, мастеров не оказывалось. Дым густился в кабинете, оставляя на всем густой слой сажи. Водопроводы лопались от мороза. Я заболел воспалением легких.
51
Танец (пляска) смерти (фр.).
Тем не менее — голова не вымерзла, мозг работал.
За эти три года написано много.
Русская зарубежная периодическая пресса на весь мир объявила: русский писатель умер. И потом опять, как мне рассказывали: умер не умер, но точно его никогда не было (в насмешливом тоне!). Если мы умерли, — то над могилами товарищей по перу такой смех не совсем приличен. Если остальные, уцелевшие, не появляются в печати, то потому, что такой почти нет. Осталась партийная, отгородившаяся или кружковая, с тремя, четырьмя именами, под разными соусами и псевдонимами.
Но русский писатель жив, жив при всяких условиях, и его творческая работа продолжалась, как в П-ге, так и в Москве. В Москве она даже приняла давно уже небывалую форму возврата к средневековью до Гуттенберга. Авторы сами собственноручно (блаженны четкие, ибо они сладостями гонорара насытятся!) переписывают свои произведения, украшают их, как умеют, пестрыми виньетками и рисунками и в таком виде выпускают свои «уники» в продажу. В артельной лавке писателей в Леонтьевском переулке, превосходно обслуживаемой коммунально самими литераторами, я видел такие, часто весьма остроумные и интересные всегда. Но, разумеется, крупные произведения хранятся под спудом. Добрая половина их никогда не увидит света, ибо всякому овощу свое время, особенно в наш электрический век. Когда печать наладится, время выдвинет свои повелительные требования и то, что пишется теперь, устареет. Таким образом, русский писатель и сейчас не складывает оружия и не бежит со своего поста. «Вестник Литературы» часто делает экскурсии в эту terra incognita и делится сведениями с читателем. Кстати, о читателе. Он весь теперь в вечных поисках за нужною ему книгой. Номера старых журналов, тетрадки разрозненных еженедельников — своего рода серебряные рудники. «Аргус», «Мир приключений», «Пробуждение» и проч. продаются — каждый старый истрепанный номер, без связи с предыдущим и последующим по 500-1000 р. и дороже. На углу Арбатской площади и Поварской в Москве раскупались листки старых газет с фельетонами Горького, Амфитеатрова, Дорошевича и др., и каждый листок шел по 40 — 50 р. На Моховой у решетки бывшего Княжего Двора — рваные учебники (безначальные и бесконечные), лохмотья спекулятивной рухляди полуграмотных издателей Никольской ул. — все это сбывается по аховым ценам. Жажда книги неодолимая. Олень на источники водные не так бросается, как обескнижневший русский читатель на каждую страничку.
А настоящий писатель стал поневоле молчальником и копит у себя в портфеле свои работы…
Я, напр., отогревался в это время, когда мне становилось особенно трудно, на воспоминаниях о далеком теплом юге. Многое из написанного в это время поставлено в рамки яркой и пышной природы. Авторская наблюдательность беспрестанно снимает помимо желания негативы с окружающей действительности, но они складываются далеко в уголках души до поры, до времени. От суровой яви — входишь в чистое художество. Чем мрачнее кругом, тем ярче пестрядь укладывающихся в строки старых впечатлений, встреч, переживаний. Уравновешивается неизбежное настоящее с навсегда ушедшим прошлым. И как это ни странно, но чуждая грезе и мечте обыденщина вызывает неудержимую потребность отдаться им на бумаге. Думаю, это и помогло многим легко пережить голодовку страшных месяцев, так трагически отозвавшихся на других моих товарищах. Только энергия и работа мысли спасают писателя. Но не подумайте, чтобы я оставался равнодушен к нашей яви. Я отходил от нее временами, как солдат в зимнюю ночь на позициях к костру согреться. Она выдвигает такие грандиозные события и картины, перед вами носятся такие стихийные в полмира фантомы, что для оценки их и воплощения в точные образы и типы нужно время и даль. Это придет своим чередом, если удастся пережить еще зиму.
Я прошел громадную жизнь. Сознательно я начал ее в эпоху, когда рухнуло крепостное право, и кончаю, когда весь мир в небывалой грозе, в страшных катаклизмах перестраивается заново. Живой свидетель этого, я был бы счастлив, если бы судьба дала мне возможность в моих последних работах создать нечто достойное этой эпохи трагического крушения отгнившей стари и новой борьбы титанов. Я не только задумал, но и набросал несколько глав романа-трилогии, с одними и теми же действующими лицами. Собственно, это три романа: первый — Россия до войны, второй — Россия во время войны и третий — наше отечество теперь уже за порогом беспримерной не только политической, но и социальной революции. Я довел эту трилогию до 1914 года, т. е. до конца первого тома.
Что я написал за эти годы еще?
Никогда во всю жизнь я не работал для театра. В последние месяцы меня потянуло к нему. Я окончил драматические сцены в одном акте: «Тот, чья жизнь бесполезно разбилась», в двух актах две пьесы: «Джордано Бруно» и «Народный вождь». Думаю — на этом свои попытки и покончить. В старости поздно учиться ходить по канату.
Полюбилась идея рассказать несколько поэтических легенд — одни и те же — каждую в три эпохи с их характерным освещением, согласно менявшемуся воззрению народа. Так, напр., я взял «Правдивое сказание о том, как сестра Изабель — монахиня из обители св. Терезы — была Мадонною возвращена миру». Оно мною изложено стилистически в трех вариантах: в духе слепо веровавшего наивного XV века, скептического и насмешливого XVIII и атеистического XX. Думаю также обработать и другие.
Из более крупных вещей за это время написаны: «На безвестном острове», «Мисс Эльсбет, Лючия Кафарелили и Povero Giacomo», «Сказание о добродетельном дураке», «Боюсь одна!», «В садах Вальдемосы», «Ледяной гроб», «Веселые оболтусы». — «За океаном». Божественный Аретино — Вечерние призраки. — Солнечный Рай. — «Пока что». — Прощальный свет. — Ряд воспоминаний и др.
Приготовлены к печати «Облетевшие листья»: это несколько томов небольших (часто в одну, две до пяти страничек), лирики в прозе, красочных очерков, афоризмов, параллелей, сцен, миражей, сравнений, мыслей, много лет тому назад записывавшихся и продолжающихся накопляться и до сих пор… Впечатления через призму писательской души.