На кого похож арлекин
Шрифт:
писать на могучем русском языке — другое дело итальянский, а на русском — точно жернова вертишь или мебель передвигаешь. До встречи в эфире. Красный арлекин.»
…Дом издалека встречал нас горящим окном на втором этаже. «Это я лампу настольную включил, чтобы нам было веселее ехать на свет,» — прокомментировал Рафик. Мы въехали на широкий двор, оббили снег с одежды и вошли в темные покои разоренного «дворянского гнезда». Уют этой берлоге придавал только аромат свежезаваренного чая с мятой, расстилающийся по холодным комнатам — в напоминание, что в доме обитает кто-то живой. Здесь не было фамильных портретов, старинной библиотеки, пузатой мебели с позолотой, фарфора и канделябров.
— Были у меня часы напольные и стол, инкрустированный черепаховым панцирем, — сказал Рафик, приглашая нас в гостиную, — но не успел спасти вовремя — все спиздили, что можно. Этой зимой в округе всех дачников обчистили: Вот в такое время мы живем. Одно утешает, что душу украсть не так просто. Вообще, здесь много было антиквариата, да бабка моя после войны все продала городскому театру — по дешевке тогда у нее все взяли, для чеховского репертуара. Ну а то, что уцелело, я к себе перевез, а сейчас для меня это «поместье» — просто убежище от житейских бурь. Только есть опасность спиться в одиночку, надо бы хоть собаку завести. Правда, соседи тут летом веселые — художники из Москвы. И еще, Андрюшка, тут один молодой фермер: ну нет слов, полжизни за ночь!
Осматривая гостиную, я увидел икону в красном углу и, приблизившись к ней, пришел в крайний трепет. Икона была образом Преподобного Серафима Саровского! Дрожь пробежала по спине мурашками, и я опустился на колени. Еще никогда я не молился так горячо, и даже не я, а сама душа, дух мой молились; я молился со слезами благодарности, точно само небо было открыто передо мной, живое мое небо. Было просто невозможно не понять, что всего минуты назад нам был явлен факт обыкновенного чуда; душа понимала это, но холодный, извращенный и циничный рассудок все переводил в разряд случайностей. У ошеломленного Рафика я попросил свечу — он принес простую стеариновую свечку и подал со словами:
— Ты что, Андрюха? Ты плачешь?
— Я? Я как будто: да! Я свечу хочу поставить перед этим образом за чудесное наше спасенье.
— Я предлагаю выпить по такому случаю. Ты что это, Денис, присел на краешке дивана как бедный родственник? Давай, разваливайся в кресле, ты у меня самый дорогой гость! Этот Найтов со своими непредсказуемыми эмоциями, я боюсь, тебя вместе с собой когда-нибудь в дурдом заберет: Ну давайте, мужики, я вас так долго ждал на этом блаженном острове, я вам так рад, вы просто представить себе не можете:
Рафик затопил камин. Весело затрещали сухие березовые поленья, стало еще уютнее. Свет зеленого абажура превратил комнату в аквариум с водорослями, тенями и бликами. Казалось, вот-вот начнется увлекательнейшая беседа старых друзей, зазвенят у ворот колокольчики, и другие — незваные, странные — гости придут на наш скромный пир: и бабушка Рафика в розовом шуршащем платье с декольте, в жемчужном ожерелье, странный доктор Редлих, почтальон с вишневой домашней наливкой, какой-то отставной генерал-вдовец с красавцем-сыном, две сестры милосердия, румяный священник, поэт-декадент с испитым оспенным лицом, неизвестная хорошенькая барышня с бисерной сумочкой, цыган с гитарой и много, много других, которые знали этот дом и которых нет, но которые опять заглянули на огонек зеленой лампы и застенчиво столпились в прихожей — не смеют войти. Заходите, заходите, милые, родные и долгожданные. Простите, мы читали ваши письма, сберегаемые кем-то за иконами в старых домах, мы растеряли семейные альбомы, мы не помним даже самих себя. Вы были лучше, чище и проще. Вы и сейчас живее нас. Утешьте, помогите или просто говорите до самого рассвета, а мы будем только слушать, только внимать:
Раф достал из подполья ледяную водку, и даже бельчонку в очередной раз было позволено пригубить за наш Великий Переход через Волгу. Кстати, я так и не сказал им, что нам покровительствовал Серафим Саровский — наверное, нужно было рассказать. Впрочем, сами когда-нибудь узнают.
Как славно и легко спится в этом доме, населенном добрыми и споспешествующими духами. Ночь трепетна и нежна. Денис кладет мне голову на грудь — я никогда еще не знал таких мягких, шелковых волос. Зимняя луна в окне над верхушками темных елей — там мороз и вьюга, там другая сказка, а нам хорошо и тепло вдвоем. Все-таки как мало нужно человеку для счастья. Как мало и как много: Если бы я был сейчас один, то бессонная ночь при лампе и тетради была бы мне гарантирована. Может быть, я написал бы кучу стихов высочайшей пробы, по секундам раскладывая дисбаланс разлуки, но вся поэзия не стоит и минуты, проведенной рядом с тобой. Даже мысль о встрече за гробом не утешает меня — ты нужен мне здесь, на земле, а не где-то там. К тому же, я имею весьма смутное представление о загробной жизни. Но здесь, в этом слое материальности, как же все хрупко и недолговечно, точно я прикрываю ладонями одуванчик, чтобы ветер не потревожил его: Только с тобой, Денис, я живу в настоящем времени, а без тебя — в прошлом или будущем. Я и после смерти хочу следовать за тобой вторым ангелом-хранителем (первым, первым!), следя, чтобы нога твоя не преткнулась о камень, чтобы ни один волос с головы твоей не упал. А сейчас спи глубоко и сладко, пусть белый филин принесет тебе добрые сны, в которых много русского солнца и любви, где ангелы сходят с неба по радуге, где всплакивают жаворонки и звучат неизреченные песни: Если бы я имел такое право, я сам бы сочинял тебе сны, сидя высоко в облаках, в своем сновиденческом кабинете — каждый сон я заклеивал бы в голубой конверт и отправлял бы с трубящей небесной почтой в светящуюся на глобусе точку: планета, страна, область, город, улица, дом, квартира.
Какая славная ночь! Рафику не спится — шлепает по коридору, кашляет надсадно, спускается по скрипучей лестнице. Он много курит и пьет и почти ничего не ест, на чем держится? Живет на спирте и горячем дыме. Но выглядит, как будто, неплохо, хотя уже заметно, что молодость его становится моложавостью. Какой он одинокий и какой добрый человек! Я до сих пор не знаю его. Он умеет прощать и уступать, всеми покинутый, всеми обманутый. Пианист милостью Божьей, а играет в кабаке, без ста грамм за клавиши не сядет — руки дрожат. Да и я сам свою поэзию могу загнать в кабак, разметать бисер перед свиньями. Мне захотелось сказать хотя бы несколько добрых слов Рафику — да, прямо сейчас, немедленно, потом будет поздно, или не будет внутренней потребности, как сейчас. Почему мы всегда так скупы на добрые слова? Я осторожно освободился из объятий спящего Дениса, скрипнул дверью и спустился вниз. Рафик сидит в кресле, тлеет в полутьме огонек его сигареты. Мерцают угли в камине. Уже начало светать. Раф улыбнулся мне и, как-то уютно запахиваясь в старый махровый халат, спросил:
— Ну а тебе-то чего не спится в медовый месяц?
— Раф, спасибо тебе: Раф, дорогой мой человек, спасибо тебе.
— Да за что, Андрюшка? Какой ты чудной, бля: — он глубоко затянулся и, запрокинув голову, выпустил дым через ноздри. — Андрей, ты знаешь, что я люблю тебя?
Я растерялся и опустил глаза. Рафик продолжал:
— Да ты не бери в голову, старик. Мне не надо от тебя взаимности, секса, разговоров при луне и вздохов. Ты просто рядом, и этого достаточно. Я вечный твой любовник, Андрей. Хочешь, я тебе Брамса сыграю?.. Нет, я завтра вам сыграю, а то твоего котенка разбудим.
Рафик бросил окурок в камин, плеснул в стакан водки, выпил залпом, потом опустился на колени и стал целовать мои руки. Эта сцена показалась мне если не дешевой, то жалобной. Да, к Рафику у меня осталась только жалость, но и этого было достаточно, чтобы по-своему любить его, — доброго, глуповатого, сгорающего.
Солнечное замороженное утро неожиданно упало на землю со звоном всех сосулек, как тяжелая хрустальная люстра с лепного потолка. Облака были именно вылеплены как бы наскоро — безумным скульптором, одержимым гигантоманией. Сменив дубленку на старый овечий тулуп, найденный в чулане, я скольжу с ведрами вниз по горке — за водой к обледенелому колодцу. Заглянув в дремучий сруб, я вижу отраженные в колодце облака, гремлю ржавой цепью — ведро достигает воды, разбивает черное зеркало и, наполненное облаками, тяжело поднимается, покачиваясь от полноты. Жадно пью воду с похмелья — прямо из ведра, губи прилипают на морозе к железной кромке. Я пью холодное небо и не могу напиться. Огонь горит во мне. Да выпей ты хоть несколько ведер святой воды, Найтов, все равно не угасишь адский пламень, пожирающий тебя. Но все-таки какой торжественный покой, какая благодать разлита вокруг! Быть бы мне смиренным инком в здешних местах, жил бы себе в трудах и молитвах, укрощая страсти. Может быть, в этом и было бы мое спасение. Да и крест не тяжел — не даст Господь крест, которого не осилишь:
Рафик, как и обещал, играет Брамса — старый «Беккер» с подбитым крылом мы выкатили из гостиной на веранду, залитую солнцем. Денис сидит на подоконнике с чашкой горячего чая. Рафик накрасил ресницы и подвел брови; в белой мятой рубашке и клетчатом пиджаке он был похож одновременно на смуглого грустного Пьеро и на запущенного постаревшего мальчика. Инструмент был безнадежно расстроен, но это ничуть не смущало слуха, а наоборот, придавало брамсу истинно русский колорит, а точнее, отражало нашу жизнь — расхлябанную, раздолбанную, тайную, но все еще сохраняющую некую классическую гармонию и внутренний строй. Мы сами были расстроенными инструментами нашего рокового времени. Мы как-то не заметили, что сами стали героями своего времени, в полной или неполной мере соответствуя пародийно-абсурдной реальности девяностых; карнавальной толпой трагикомических клоунов мы прошли под желтым знаменем, танцевали на гробах, юродствовали, но за цинизмом мы прятали доверие, за несдержанностью — великое терпение, за пренебрежительностью сочувствие, за эгоизмом добродетель и соучастие, за распутностью чистую любовь — и истинную веру за святотатством. Рафик сказал мне как-то: «Я вовсю стараюсь казаться идиотом:» И, наверное, только так в наше время можно сохранить главное. Вот Рафик — играет, морщится от фальшивых звуков, педалирует острым ботиночком с развязавшимся шнурком и, кажется, плачет: Да, плачет. Маскара потекла с ресниц. Смотрится больно и смешно — так клоуны плачут, и никто не верит их слезам. Во всем этом странная кисейность гомосексуального стиля, камп-культура — и розы, и бусы, и слезы, и балет: Денис нашел осколок зеркала и стал пускать по клавишам солнечного зайчика — Рафик заулыбался, обернулся, подмигнул бельчонку и заиграл экспрессивнее.
Днем, прихватив фотокамеру, бинокль и термос, трое сказочных персонажей пошли осматривать свои владения. К моей досаде, наш пианист не расставался с бутылкой, так что когда мы дошли до полуразрушенной церкви на утесе, откуда открывался чудный вид на Волжские просторы, Раф уже неуверенно держался на ногах. Но, судя по улыбке, не сходившей с его усталого лица, он получал искреннее удовольствие от зимнего пьянства. Рафик переступил черед некий барьер, за которым только благость и покой нирваны — в такое высокое сознание я входил обычно после классического девятидневного запоя: С другого берега доносился радостный колокольный звон, и мы с Денисом по очереди смотрели на ту сторону, где горели на солнце купола Троицкого собора и темнели древние городские стены волжского городка. Я сделал несколько снимков, в том числе запечатлел Рафика, танцующего с бутылкой на могильной плите. Я прекрасно понимал, что хотел он этим сказать, пусть и неосознанно, но когда пианист стал расстегивать джинсы, чтобы здесь же справить свою надобность, я не без раздражения взял его за рукав и отвел в сторону. Часто задаюсь вопросом: почему, почему все мои чистые порывы, движимые трепетным расположением духа, чаще всего обращаются в дешевый фарс? Почему, в конце концов, трагедия моей жизни становится фарсом — если не с моей, то с посторонней помощью? Арлекины, милые мои арлекины, почему вы танцуете на похоронах и плачете на свадьбе? Да и могу ли я задавать вам такой неуместный вопрос, когда я сам бы хотел, чтобы на моих поминках гремела веселая музыка, лилось рекой шампанское, а покойник Найтов лежал в гробу в кожаной куртке, темных очках и в подбитых железом бронксовских ботах. Только, пожалуйста, не надевайте на меня галстук — въеду в свой ад на мотоцикле с красной фарой, в обгоревшем шлемаке и с черным вороном на плече; рассудок и ум будет упразднен, и в голове только огни и грохот больших городов — Париж, Нью-Йорк, Лондон: и имя, что звучит и пишется как «ДЕНИС».