Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Да? — Серега удивился. — А почему тебя с уголовниками везут?

— По 190-й содержат сейчас с уголовниками, — ответил я.

— Да-да, — подтвердил его приятель. — У нас в лагере сидел один. И религиозников сейчас тоже в уголовные лагеря сажают.

— Ну и дела, — сказал Серега. — Я в лагерях-то почти не бывал, все по тюрьмам. Уж и не знаю, что на свете творится. Давно их отделили, а потом вообще политических не встречал.

На очередной остановке вывели этап и в отсеках стало немного просторнее. Зэки устали за двое суток от крика, драк и вагонной качки и постепенно стали умолкать. Но в одной из камер какой-то зэк не унимался.

— Каспар, — обратился он к охраннику-узбеку с таким узбекским акцентом, что невозможно было отличить, кто узбек — конвойный или зэк.

— Я не Каспар, — грозно отвечал охранник. — Наручники надену.

— Каспар, — упрямо повторял зэк, — покажи жопу.

— Наручники надену, — огрызался охранник.

— На жопу, что ли? — спросил зэк.

Другие зэки присоединились к забаве и стали наперебой, передразнивая узбекский акцент, уговаривать конвойного снять штаны и показать жопу. Конвойный орал и хватался за пистолет, но ничего не помогало.

— Какой красивый жоп у тебе, Каспар, — говорил зэк. — Дай воткнуть разочек, люблю тебе, хороший.

Но и это надоело, вагон совсем было затих и вдруг… В Столыпин зашел милиционер. Не конвойный, нет, а просто милиционер, в голубой форме, который следит за порядком в городе. Тут поднялось что-то невообразимое. От рева и криков, казалось, рассыпется весь состав. Зэки барабанили в решетку и матерились наперебой. Давно они не видели милиционера — с последнего ареста, для многих несколько лет назад. Вспомнилось им и о свободе, и об аресте, и о погонях — словом, было от чего прийти в яростное возбуждение. Особенно расшумелись полосатики. Серегу они раздражали.

— Постучи им, — сказал он своему приятелю, — скажи, чтоб заткнулись.

Тот послушно заколотил в стенку, и шум у соседей стих.

— Что там за падла колотит в стену? — голос из камеры полосатиков не предвещал ничего хорошего.

— Потише немного! — крикнул Серегин кореш.

— Эй, ты, — ответил полосатик. — Ты думаешь, мерин, что говоришь? Я тебя, курву, зарежу в этапке.

— Кончай орать, — вмешался Серега. — Спать не даете.

— Серега, это ты, что ли? — отозвался зэк, обещавший зарезать его дружка. Голос стал ласковым, точно он обращался к самому до рому человеку на свете.

— Я, — лениво ответил Серега.

— Так мы ж негромко, Сережа, — все с той же любовью продолжал полосатик. — Но если тебе мешает, так мы можем потише.

Гомон наконец прекратился. Серега уснул, отвернувшись к стенке. Остальные в нашем отсеке тоже задремали, приткнувшись кто где. Серегин приятель достал из мешка затасканную тетрадку и стал листать. Сидел он рядом со мной, и я мог видеть все, что было на измятых листах. А были там выписки из книг, стихи, фотографии и открытки, а то и снимки голых женщин, невесть как попавшие в лагерь. Польщенный моим вниманием, зэк похвастал:

— У меня была лучшая тетрадь в лагере. Мне за нее две плиты [3] чая давали — не отдал.

Я подтвердил, что тетрадь и вправду замечательная. Мы разговорились. Парень ехал из тюрьмы, где сидел с ворами. Это кое-что значило.

Раньше, до 53 года, уголовники разделяли друг друга по особым категориям — по мастям, как они выражались. Высшей мастью считались воры в законе — то есть те, которые придерживались особой воровской этики. Вор в законе обязан был быть абсолютно честным по отношению к своим собратьям по профессии, помогать им в любых ситуациях, даже если это угрожало смертью, и беспощадно убивать тех, кто нарушил воровской закон: донес, нечестно разделил добычу и т. д. Воровской промысел считался единственно достойным видом добычи денег. Грабеж, насилие не допускались — воры считали, что несправедливо отнимать у человека жизнь или здоровье из-за денег; вот обмануть или украсть — другое дело. Погорюет, успокоится — заработает другие. Грабителей, насильников, хулиганов они считали людьми второго сорта и за малейшую провинность или неподчинение в лагерях жестоко били или убивали. Конечно, немногие соблюдали воровской закон до мелочей. Нарушив свой неписаный устав, спасаясь от расплаты, они бежали к администрации лагеря с просьбой защитить их от воров — так образовалась многочисленная категория «сук» — ссученных воров. В одних лагерях власть над зэками держали воры, в других — суки.

3

Чай в лагере обычно продается прессованный, в плитках.

И воры, и суки жили, обирая остальное лагерное население и заставляя других работать на себя. По воровскому закону вор не имел права работать, занимать какие-либо должности, вроде бригадира, например, как, впрочем, не имел права вообще заниматься чем-либо иным, кроме воровства. Но при всем том воры знали меру и эксплуатировали лагерный люд — мужиков, как они говорили, в определенных границах. У сук же никаких ограничений не было, и не было предела их жестокости по отношению к мужику. На этапах, когда суки встречались с ворами, происходила жестокая резня — администрация умышленно не отбирала ножи ни у тех, ни у других, претворяя в жизнь сталинское пророчество: «Преступность сама изживет себя».

Были и другие лагерные масти, но все это уже давно отошло в прошлое. Во время большой амнистии в 1959 году остались лишь те, кто не дал администрации подписки порвать с воровским законом. Их всех распихали по тюрьмам и многим без всякого суда добавляли срок, чтобы никогда из тюрьмы не выпускать. Но воровская идеология не умерла, и порой к ней присоединялся кое-кто из новых — эти заранее были готовы на любые муки, тюрьмы и лагеря до конца дней своих. Серега, как выяснилось, считал себя вором в законе. А рядом, в купе, ехали суки — оставшиеся еще с тех, со старых, времен, двадцать с лишним лет назад, они тоже свободы не видели или выходили только на короткий срок. А за ними, через отсек, еще один вор в законе, который подписки не дал и сидел безвылазно в тюрьме уже тридцать четвертый год. В лагерь его выпускать боялись — такие, как правило, обладают непререкаемой властностью, железной волей, людоедской жестокостью и абсолютным бесстрашием. Они быстро сколачивали банду на старый манер: не работать, обирать мужика, наводить свой порядок, — а старые времена уже прошли, советская власть установила везде свой порядок, смысл которого я понял позднее в лагере. А сейчас мне стало ясно, почему полосатики притихли. Конечно, и у той, и у другой стороны ножи были наготове, ничтожный пустяк мог вызвать в этапке или пересыльной тюрьме резню. И тогда камера превратится в сущий ад — запечатанный гроб, где это зверье режет всех подряд: если ты не свой, если тебя не знают, и не знают, чего от тебя ожидать, — так уж лучше зарезать, так надежнее. Администрация в последнее время старается не допускать резню. Но если в камере оказались только отпетые — тут уж разнимать не спешат. Во-первых, опасно; во-вторых, убивает друг друга такое отребье, что о нем не пожалеет никто: родственники их забыли, а остальным и вовсе безразлично. Да и забот начальству меньше. Бирку на ногу — и бросить эту падаль в землю, без гроба, без отметки — никакой памяти, кроме короткого медицинского заключения о смерти.

На четвертые сутки поезд прибыл в Красноярск. Все собрали свои пожитки и ждали. Конвой открыл дверь тамбура, и в вагон ворвался свежий, морозный, пахнущий снегом и тайгой сибирский воздух.

Первыми выпустили полосатиков. Серега презрительно усмехнулся и переглянулся с приятелем. Полосатики попросили конвой их отделить — пояснили мне. Слава Богу — подумал я — резни не будет. Серега тоскливо смотрел сквозь решетку.

— Эх, жаль, — зевая, сказал он, — что мы не попадаем вместе с ними. К одному у меня есть разговор.

Начались обычные перевалочные приключения. В глаза ударили ослепительные брызги света — блеск снега. Но уже нас втолкнули в темный воронок, набитый людьми до отказа. Несколько человек не вмещалось, конвой пытался их затолкнуть, хоть и без того все были стиснуты так, что казалось ребра лопнут от давки. Я не видел, что происходило в дверях: невозможно было повернуть голову. Зэки орали на конвойных, а те запихивали прикладами последнего несчастного — он выпирал наружу, решетка за ним не запиралась. Он орал благим матом, но приклады сделали свое дело, и решетка наконец закрылась. Воронок трясся, раскачиваясь на ухабах, в тряске грудь сплющивало давлением соседних тел все сильнее, дыхание совсем останавливалось, а потом я с удивлением обнаруживал, что еще живу, хотя казалось, что в следующий миг жить не буду. Затем какая-то этапка, неуютная и гнетущая, потом опять «прогулка» в воронке и наконец красноярская тюрьма — настоящие катакомбы, почти без света и воздуха, с бесконечными бессмысленными переходами из одной камеры в другую.

Потом офицер кликал по фамилиям — он был, видимо, тертый, — орал:

— Пошевеливайся, сука, не то сейчас раком поставлю.

Но это была не та публика, что боится.

— Фамилия? — орал офицер какому-то полосатику.

— Корнилов, — равнодушно ответил тот.

— Статья?

— ….

— Срок?

— Двенадцать лет.

— Режим?

— Особый.

— Следующий! — орал офицер.

Сроки были, как правило, большие — от восьми до пятнадцати лет. Режим — только строгий и особый. Мне было даже неловко на вопрос «Срок?» — ответить: «Три года». Офицер не орал на меня, как на остальных. То ли пометка делается на личном деле, то ли иным способом передают информацию и инструкции, но поддержка из-за границы действовала даже здесь, в подземелье. Тюремщик обращался ко мне, не повышая голоса, корректно, потом вежливо кивнул, давая понять, что опрос окончен, и тут же, обратившись к следующему, перешел на крик:

Поделиться с друзьями: