На крючке
Шрифт:
С детства преследует меня удивительная история — сказка, быль, побасенка — вычитал, рассказали, сам придумал? Не знаю. Мальчишка увидел во сне кашу — бедно, голодно рос. День сожалел, что не было с собой ложки. Еле дождался новой ночи и прихватил ее под одеяло. А каша не приснилась. Не так ли предусмотрительно обманываем себя пустыми надеждами, снами и грезами все мы. А с другой стороны, может, в этом и заключается единственное оправдание нашего земного существования.
Паровозик, окутанный белыми космами дыма и пара от вскинутого в небо закопченного носа, до пещерной глубины угольного тендера, словно нечистик, только-только непромыто явленный из бани, катился по хвойноколкой тайге. Напрягался, надрывал жилы, набивался ей в свояки. Но тайга не принимала его, непроваренно извергала из своего чрева. Паровозик злился, чадно куродымил, одышливо поглощая немереные и нелегкие таежные километры.
В вагонном окне загорелась и потухла лучисто расплавленная саламандра — огневая лента реки. Паровозик предусмотрительно укрылся паром, замаскировался, обезопасился и начал сбавлять бег. Я не думал тут выходить, но притягательно игривая на солнце вода охватила и завлекла меня. Уже на ходу я выпрыгнул из вагона на пустынный перрон. Ветер прощально ударил в хвост последнего вагона опережающим эхом паровозного гудка. За поездком сомкнулась тайга. Я остался один на перроне.
Как вспоминается уже сегодня, я не шел к реке, а вверх-вниз, подобно купанию стрекозы в полуденном зное лугового многоцветья, тихо парил в воздухе. Скользил над сонно склоненными долу головастыми и тугими в бутонном объятии мужскими и женскими двухцветными лепестками ивана-да-марьи. Высью, небом миновал горделиво белые ромашки и разомлевшие от припару осоки. Тело казалось совсем невесомым, а воздух был так недвижен и упруг, что я легко пронзал его. Удивленно кружила рядом пестрая бабочка, так жемчужно густо осыпанная пыльцой, что невольно хотелось ее отряхнуть.
Вечность ли, мгновение длился мой путь, трудно сказать. Но вот передо мной снова встала трепещущая в глуби и на поверхности, исходящая жаром вода. Игривая и при дне переборами ярко просверкивающей гальки. Помнится, я засмеялся. Не усмехнулся — захохотал. Я открыл реку. Река признала, открыла и приняла меня. Мы встретились, сошлись, сосватались и заручились. Вода, тайга, земля под моими ногами — в венных прожилках подземных криниц и ручьев, то, как ими насыщались богатыри-кедры, слилось воедино в беззвучном дыхании неба, солнца, прошлого и будущего, с моим дыханием.
Тут, в загадочности тишины и одиночества, все были счастливы и рады друг другу, разнообразию, непохожести и чуждости, чувствуя за ними родство и будущее. И я покорно отдался мгновению и вечности. Подошел к кедру и прилег на его распростертые, подобные звериным, лапы. На них мне было удобно, мягко и уютно, потому я сразу же заснул. Сон мой был спокойный и глубокий, только полон, похоже, неземных, колыбельно-баюкающих звуков. Проснулся будто ранним солнечным утром в детстве, легко и подъемно. Перекинулся словом с непуганой и очень любопытной, мшисто-зеленой таежной лягушкой, до этого то ли охранявшей мой сон, то ли жаждущей моего пробуждения, желающей поговорить с неведомой тварью.
— Ты откуда и кто? — с детской бесцеремонностью и непосредственностью спросила меня лягушка.
— От верблюда, дед Пихто, — совсем невежливо, спросонья еще, ответил я. — Такая пучеглазая, а слепая. Не все свои дома, мозгов не хватает?
Лягушка, конечно, обиделась, в тайге принято говорить на другом языке. Пружинисто подобралась, намереваясь поскакать прочь от невежи.
— Он терпимый, иногда даже свой, — многоголосо защитила меня шепотливостью зреющих в ней орешков кедровая шишка, соскользнувшая с кедровых игл. — В общем и целом наш — посолив, можно даже есть.
— Наши все дома и сегодня несъедобны, — подобрела лягушка.
— Как видишь, не все, — упрямился я, уже немного раздражаясь.
Таежная лягушка оказалась рассудительнее и умнее меня. Качнулась на задних лапках, раздула горло, сразу ставшее из бело-зеленого густо рассветным, голубым.
— Не обращай внимания, — вроде как извинился я. — Я из прохожих, искателей. Я только ищу себя и свой дом.
— Случается, бывает, — лягушка теперь уже успокаивала меня. — Бездомному и среди жаб неприютно.
Я согласился с ней и для полного уже примирения сказал:
— Я помогу тебе быстрее очутиться в твоем доме. Постараюсь быть хорошим, отнесу тебя к воде.
Поднял и посадил лягушку на ладонь. Она, будто котенок после дождя, поджала лапки, не привыкла к теплу человеческих рук. Но сидела смирно, доверчиво. Только влажная спинка лаковым листком зелено бликовала на солнце и слегка подрагивала, подобно раскрытому цветку кувшинки на тихом речном течении. Разбавленные белью, сверкнули в воде быстрые, смычково напряженные ноги, словно она пыталась их движением извлечь из реки неведомую ни мне, ни ей музыкальную ноту.
Речка молочным теленком, шевровой гладью его ноздрей и губ лизала мои босые ноги. Не находя ничего съедобного, обиженно взбиралась выше щиколоток. Только и там ей ничего не выпадало. Она струйно множилась, обегая меня. Не очень широкая и полноводная, игриво поскубывала сплетенную в бороды траву в воде при береге, прыжком бросалась на ладный валун посредине реки, перескакивала его через голову отточенным веками сальто.
В кармане у меня были на всякий случай заранее припасенные и снаряженные рыболовные снасти: леска с поплавком, крючком и грузилом. Но я забыл о них, как забыл себя, рыбака и добытчика, а сейчас вспомнил. Простился с приветливостью кедра и пошел против течения к истокам реки. Она словно заманивала меня, дразня, круто поворачивала и бросалась в непролазные заросли, вековую тайгу, с рокотом шилась меж скал, с шипом вылузывалась из них. Обнажалась коридорами и полянами и снова пряталась от меня, замыкаясь черемуховой порослью. Но я не обижался на нее, не ощущая ни усталости, ни досады. Мы забавлялись и играли с ней во что- то вечное и детское, молодое и взрослое, не совсем даже осмысленное, но радостное. Игра во все времена и в любом возрасте, до седых волос — игра. Стремительное течение реки вело меня, как на поводке пес ведет хозяина. Я брал ее след и жаждал добраться, как охотничья собака, до ее сокрытого логова, истоков. Нисколько не сомневался, что это произойдет просто и буднично.
Река, вода, казалось мне, всегда таит, несет нам послание. По всему, оно было сокрыто и в этой безымянной таежной речушке. Послание, адресованное именно и только мне. Она же сама позвала меня, вышла навстречу мне. Она сама была посланием, как и я был послан ей. Вот только кем, откуда — из прошлого, настоящего, будущего? Время сбилось и перепуталось во мне. То я был в тайге поисковиком неизвестно чего, пещерных времен загонщиком и добытчиком еще доисторического зверя, и на самом деле, а не призрачно. Преследовал зверя вместе со множеством подобных мне и тоже звероватых. Кричал, голосил, замолкал, куда-то проваливаясь и исчезая, затонув, жаждал крови и добычи. А в следующее мгновение уже попрекал и проклинал собственную кровожадность, спасательно цеплялся за вагонные поручни поездка, который выплюнул меня в морок таежной глухомани, оборотясь в неведомо кого. Ни былого, ни настоящего, ни ужасного, ни хорошего — такого, каким ни за какие калачи не хотел быть.
Река временами покидала меня, исчезала, как в прорве. Когда же я в отчаянии примирялся с ее пропажей, оказывала себя снова. И снова начинались наши игры. Я продолжал свой бег за ней, за своим посланием и таинством ее рождения, уверенный, что за этим кроется нечто знаковое для меня. Ведь реки рождаются, как дети, из боли земли и на удивление ей. Из ничего. Ничего, ничего, да вдруг пустячок. И вот уже некто кривоного и сопливо топает по двору. Так же и с реками. Ничего, ничего. Да вдруг такой же пустячок, дождинка, снежинка — изморось с насморком. И вот уже вода — детская, божья слезинка. Это сколько же ребенку и Богу надо плакать, чтобы сотворить реку. Ни глаз, ни слез не напасешься. А ведь копится, получается из ничего. Время и жизнь берутся тихо, завязываются молча.
Хотя как будто бы все должно быть иначе — с шумом, грохотом, громом и салютным сверканием убийственных молний. Чем и кем нас пугали в детстве, с чем смирились еще в язычестве — Ильей-пророком. Когда тот пророк, оповещая конец летней страды, жатвы, смахнув трудовой пот со лба, разрешает себе облегчение, мочится в воды, августовские реки и озера и лихачит в небесах на железной колеснице, рождая громы и высекая молнии. В острастку детям после Ильина дня запрещается купаться. Его громы и молнии грозят им болезнями простудами и чириями. Яснее ясного — грешно перечить пророкам небесным и земным. Я в детстве, веря в это, все же стремился подсмотреть во время бурь и гроз, где же облегчается, мочится Илья-пророк, и сделать ему небольшой чикильдык. Чтобы и дальше купаться, продолжить лето.