На крючке
Шрифт:
И одевался Дьяков как человек не из этого мира. Стоило ему выйти из дома, как образовывалась толпа. За ним стаями ходили и дети, и даже взрослые шорцы. Было на что посмотреть и чему подивиться. Черно-желтые тяжелые горные ботинки, словно копыта мустанга из прерий, на толстом белом каучуке. Пестрые гетры от лодыжек и за колени, до невообразимо неприличных в тайге в то время, не помню уж, какого цвета, шортов. На шее что-то ползущее, пестрое — шарфик, косынка? В дополнение к этому — в разные цвета окрашенная куртка, по всему, холодная, на рыбьем меху, а Шория отнюдь не Европа и зимой отдает предпочтение тулупам. Тирольская шапочка с шишечкой, но совсем не кедровой, скорее звоночком эльфа или гнома. Убей меня, не наш человек. Чужак.
Свое длительное пребывание в Шории после отсидки в лагере и реабилитации Анатолий Витальевич объяснял особенной здесь розой ветров, определяющей формирование и состояние погоды едва ли не всей нашей планеты. Не исключено, что так и было. Но, как я думаю сегодня, было и другое. Простое и человеческое. Шория и шорцы легли и запали ему в душу. Дьяковы довольно известный в России клан ученых, писателей с разнящимися судьбами и уклонами полных противоречий добра и зла эпохи. И ему, принявшему и познавшему Сибирь, хотя и горько, подневольно, не хотелось опять в тот клан и круг, из которого он был насильственно извлечен. Такова притягательная сила Сибири, а тем более Горной Шории.
Наиболее ощутимой и показательной, по свидетельству Анатолия Витальевича, роза ветров была на руднике и в поселке Темиртау, где он обосновался. С этой розой ветров он обратился в редакцию районки, к Александру Яковлевичу Бабенко. Они заперлись и, не показывая носа, сидели в кабинете редактора часа два с добрым гаком. Дьяков покинул редакцию, непроницаемо скрытый седоватой бородкой интеллигента и писателя-разночинца прошлого столетия. Чисто выбритый, раскрасневшийся Бабенко долго носился, звучно хлопал дверями редакционных кабинетов. Жаловался нам:
— Роза ветров. Роза ветров. А мы орган райкома партии.
Но статью — о шорской розе ветров и необходимости создания лаборатории по ее изучению именно в Темиртау, неизвестно до какой степени объевреенную, все же поместил в газете. За что немедленно схлопотал выговор с последним предупреждением:
— Еще одна такая роза в партийном органе, и ты будешь главным подметальщиком улиц в шорских улусах.
Обошлось. Более того, наш главный редактор не поступился достоинством и журналистской дерзостью. Только, бросая нам подписанные им в печать наши опусы с намеком на ересь, сетовал:
— Знаю, вы не будете носить мне передачи.
На что мы обычно отвечали:
— А почему бы и нет, Александр Яковлевич? Будем, будем носить.
Вот так мы и жили, набирались ума-разума при газете «Красная Шория» и ее редакторе. Мне нравилось. Из конца в конец я объездил и изведал Шорию. А это были расстояния и расстояния. И разнообразие. Рудники, леспромхозы, золотые прииски, геологоразведочные партии и отряды, промысловики-охотники. Я был легок на подъем, жаден на все новое. Ко всему, не избыл, не потерял детской мечты найти достойную для рыбалки реку без докучливых троглодитов-пескарей.
Не нашел, не успел. Остановил и помешал, схватил буквально за ногу Никита Сергеевич Хрущев: волюнтаристски одним махом прикрыл все районные газеты, в том числе и нашу «Красную Шорию». Что делать? Думал, выбирал и колебался недолго: в тайгу, в геологоразведку. Это была тоже моя давняя детская мечта. Но я не осмелился пойти учиться на геолога. В той учебе, как я предусмотрительно заранее разузнал, было много математики. А я в ней ни тпру, ни ну. Да и денег на учебу, проживание где я возьму. Потому выбрал государственное содержание и шахту — трудовые резервы.
Теперь же позарился на геологию, из-за волюшки вольной, свободы, тайги и всего прочего, чем мы бредим до последнего. И конечно, воды, рек. Выпала опять речка Кондома. Судьба-злодейка. Но думалось, что в тайге Кондома будет иной, чем под городом, уловистая и добычливая на пристойную рыбу. Развесил губу и опять наступил на прежние грабли. Недомерки-пескари правили бал и вдали от Таштагола. Встретили меня как своего.
Эта мелкая пакость досаждала мне и в глухой тайге. Норовила снять насадку и не облизнуться. А насадка в нашем бивуачном лагере добывалась нелегко и непросто. Иной раз стоила и крови. До червей было не дорыться. Удил на таежного гнуса — слепней и оводов. Ловил их на голое тело, желательно потное, с душком. Выручали и лошади при партии, но не всегда и не все добровольно. Одни понимали — надо человеку, и шли навстречу по-человечески. Другие, скорее всего, принимали меня за тот же гнус, мерзкую заедь, отбивались копытом, хвостом, а некоторые и кусались. Скалили желтые большие зубы, пытаясь мгновенно и зло снять с меня скальп или откусить ухо.
Гнус и заедь использовались для насадки еще и потому, что очень уж по вкусу приходились местному хариусу, который вот-вот должен был скатиться с верховьев реки и приступить к осеннему нересту. Хариуса ловить мне еще не приходилось. Я ждал его как второго пришествия. Но не с моим счастьем овдоветь. Начальник партии кореец Пак положил на меня глаз и решил повысить: из проходчиков перевести в буровики. Кстати, это была не первая попытка сделать из меня человека, вывести в люди. Тот же Бабенко, как признался позже, намеревался направить меня в ВПШ — высшую партийную школу при ЦК КПСС.
Слава Богу, не получилось. Во-первых, беспартийный. Во-вторых, при всем своем юношеском нигилизме я был из самых-самых правоверных и преданных социализмам и коммунизмам. Хотя по молодости еще не задубевших, но уже крепко упертых рогом в эти измы, что более всего опасно. Именно из таких межеумков и рождаются самые гнусные пройды, неукорененные нигде и ни в чем — куда ветер, туда и они, гнущиеся по линии партии, рубля и собственного благополучия. Верные охранители властного державного духа, который они же и ненавидят. Потому что сами с душком, смердно номенклатурным, амбициозно несостоявшимся — российская имперская порода, сотворенная и выращенная пробирочным советским строем. Порода, ярко изобличающая себя сегодня в период распада мифического славянского братства, готовая к любому, какой прикажут, обману. А в первую очередь — самообману.
И хорошо, что ничего не вышло ни у меня, ни у украинца Бабенко, ни у корейца Пака. Благодарю. И в первую очередь Никиту Сергеевича Хрущева, а потом Егора Тадыгешева, искусившего меня открытием золота. Кстати, там впоследствии появился прииск, названный не по имени открывателя Тадыгешева, как того требовала справедливость, а очень по-советски — Первомайский.
Наш отряд из пяти фартовых таежных проходимцев, подрывника и проходчиков шурфов, в числе которых был и я, прибыл на поиски золота где-то уже в другой половине июньского дня. На берегу той же, неотступно следующей за мной Кондомы, как не без гордости отметил я, стояла умело, художественно вписанная в окружающую тайгу изба. Стояла давно, срослась уже тут со всем и ко всему привыкла. Прижилась и пожила. Стенные бревна уже оморщинились, а морщины заглубились трещинами, бороздами и чернью. Подрывник, самый верткий и бывалый среди нас, сразу же бросился к окну дома. Постучал по стеклу. Окно открылось. Из него показалось чернобородо иконописное лицо — на всю оконную раму.
— Дайте пить, — скороговоркой высказался подрывник. — А то так ести хочется, что и переночевать негде.
— Отвали, козлина, — осадил его явленный из бороды красный и довольно губастый рот.
Приветственные слова были произнесены. Знакомство состоялось. Позднее этот человек сказал нам, что он из староверов. Явно врал. По всему, он был из лагерных балагуров. Часто поминал мать, но совсем не Божью. Когда позже мы его спросили, а не тоскливо ли ему тут живется, а жил он с моложавой еще женой, двумя сыновьями и двумя невестками.