На рубеже двух эпох (Дело врачей 1953 года)
Шрифт:
Это обсуждение, по существу, было "художественным" оформлением выполненных репрессий в отношении Л. С. Штерн. Оно без всякого сомнения было инспирировано свыше. При общей политической ситуации в стране никто не решился бы без риска для себя взять ответственность за организацию такого обсуждения, а по существу общественного суда над академиком, членом КПСС, да и не смог бы его организовать без одобрения свыше. Самодеятельность здесь не допускалась в какой бы то ни было форме.
В организованной научной дискредитации Л. С. Штерн все было определено по заранее разработанному сценарию. Режиссура его находилась за пределами спектакля. Главная режиссура находилась в руках министра здравоохранения Е. И. Смирнова, а непосредственное дирижирование было возложено на председателя Общества физиологов, академика Академии медицинских наук профессора И. П. Разенкова, крупного ученого-физиолога, человека честного и порядочного, в общепринятом смысле этих качеств, и доброжелательно, или по крайней мере корректно, относившегося к Л. С. Ему предстояла трудная задача, и он ее выполнял с добросовестностью и бесстрашием обреченного на заведомо сомнительную роль.
Характеристика "спектакль" для этого мероприятия употреблена не случайно. Оно и внешне походило на спектакль в стенах анатомической аудитории на Моховой улице. Аудитория, вмещающая 600 человек, была переполнена, сидели не только на скамьях, но и в проходе, на ступеньках. Места занимали заранее, т. к. не все могли вместиться в аудиторию, и большие толпы находились за пределами ее на площадках лестницы и в холле. Любопытство к научному аутодафе академика привлекло массы студентов (они в основном заполняли аудиторию), ожидавших или интересного побоища, как на ринге, или не менее увлекательного зрелища собачьей грызни между учеными. Любопытный, но закономерный факт для того времени: сочувствие человеческой массы было на стороне Л. С. Штерн и ее сотрудников. Сочувствие, однако, ни в коей мере не определялось признанием высоких достоинств исследований, в которых эта масса, за очень редкими исключениями, совершенно не разбиралась. Отношение аудитории, состоящей по преимуществу из молодежи, определялось простыми до схематичности соображениями: раз их бьют и преследуют, значит, они правы и заслуживают сочувствия. Это свое отношение она выражала то бурными аплодисментами (в адрес защитников), то гулом и топаньем (в адрес нападающих). Для характеристики отношения молодежи к этим событиям (да и моральных качеств самой молодежи) показателен факт категорического отказа двух аспирантов кафедры физиологии 2-го Московского медицинского института (фамилию одного из них помню - Латаш) отмежеваться и заклеймить своего научного руководителя Л. С. Штерн. Они стояли перед угрозами исключения из комсомола и из аспирантуры, приведенными в исполнение.
Термин "спектакль" правомерен и тенденциозным подбором ролей и исполнителей. Особенно выделялись в роли обличителей Л. С. Штерн Бернштейн, Асратян, Беленький, Неговский, Огнев. Более академичным было выступление И. В. Давыдовского, участие которого в этом спектакле, к тематике которого он прямого отношения не имел, несколько удивляло. Вероятно, и он выполнял определенное задание, как член президиума Академии медицинских наук. Все же И. В. Давыдовский, критикуя работы Л. С. Штерн, закончил свое выступление неожиданным признанием "большого дела, которое она делает", но наносит ему вред недостаточно обоснованными заключениями и некритическим отношением к рекомендуемым ею практическим методам лечения.
Основным документом, положенным в основу дискуссии, была брошюра Бернштейна, а сам автор был главным действующим лицом в этом обсуждении. Сам он, если судить по его поведению, считал себя первой скрипкой в этом оркестре, хотя на самом деле был только барабаном, в чем сам мог убедиться в дальнейшем, если был способен правильно оценить происшедшее. Скрипок было много.
Выступления в защиту Л. С. Штерн не носили такого организованного характера, как критические, и не встречали поддержки у организаторов дискуссии. По-видимому, они имели указание не особенно поощрять их. По крайней мере, мое заявление о желании выступить было встречено без восторга председательствующим И. П. Разенковым. Более того, он убеждал меня не выступать, ссылаясь на то, что я много лет не работаю с ней. Было ли это проявлением дружелюбного отношения ко мне и желанием оградить меня от возможных последствий выступления в защиту Штерн (они в действительности были), или менее альтруистическими соображениями - решить невозможно. Однако его советы меня не удержали, хотя в период, предшествовавший дискуссии, у меня был длительный разрыв личных отношений с Л. С. Я выступил, т. к. все происходящее было для меня общественным явлением эпохи, а не личной драмой Л. С. Штерн.
Дискуссионное обсуждение научной деятельности академика Л. С. Штерн не получило по ряду обстоятельств, не предусмотренных намеченным ритуалом, своего целевого завершения в виде соответствующей резолюции Общества. Правление Общества никак не могло собрать необходимого кворума для принятия и подписания такой резолюции, содержание которой отвечало бы поставленным организаторами задачам, т. е. дискриминирующей деятельности академика Л. С. Штерн. По-видимому, большинство членов правления Общества сознательно старалось избежать выполнения этой "почетной" зачади.
Логическое завершение дискуссии состоялось в одну январскую ночь начала 1949 года. В подобных случаях иногда говорят "в одну прекрасную ночь", исходя из французского опыта, утверждающего, что "все прекрасное приходит неожиданно". Однако ничего неожиданного не было в том, что около часа ночи в квартиру Л. С. Штерн (Староконюшенный переулок), где она жила со своей многолетней работницей Катей (от нее узнали о происшедшем в эту ночь), явились три ночных новогодних ангела - двое мужского пола, один женского с сообщением о том, что Л. С. приглашает для переговоров Лаврентий Павлович Берия. По-видимому, и Л. С. было известно дореволюционное правило, согласно которому "когда пристав вызывает, нельзя быть свиньей - надо идти". Однако по своей наивности она полагала, что это - действительно деловое приглашение, выполнение которого можно отложить на утро, тем более, что она только что легла спать. Но ангелы с твердостью сказали, что неудобно заставлять Лаврентия Павловича ждать, а он ждет ее. Делать было нечего, Л. С. стала одеваться, в чем ей помогла работница и пришедшая женщина, почему-то тщательно освидетельствовавшая одежду Л. С. Л. С, только несколько удивило чрезмерное внимание этой женщины, заключающееся даже в том, что когда Л. С. зашла перед уходом в туалет, женщина вошла вместе с ней. После завершения одевания все отбыли, и так закончилось обсуждение научных достижений академика Л. С. Штерн. Родных у нее, которые имели бы право периодически справляться о ней (получая обычно стереотипный лаконичный ответ) и передавать передачи, не было. Человек канул в небытие...
За несколько часов до прихода ночных гостей Л. С. получила телеграмму от брата из Вены, где он жил в большой нужде, уехав из США. Телеграмма была лаконичного, но выразительного содержания: "Беспокоюсь отсутствием писем, у вас такие дела". Он, очевидно, полагал, что это - законспирированная по смыслу формула его осведомленности о "таких делах". Телеграмма была пророческим предчувствием включения любимой сестры в "такие дела". Телеграмму, конечно, унесли визитеры.
Прошло почти четыре года, заполненных драматическими событиями последних лет сталинской диктатуры. И вдруг неожиданно зимой 1952/1953 года (на сей раз во французской оценке неожиданности) раздался голос Л. С. в виде письма из Джамбула (Средняя Азия), в котором она извещала, что она находится там и просит кого-либо из сотрудников приехать к ней. Никто из сотрудников не выразил готовности поехать к ней. Давил страх перед контактом с осужденной по политическому делу, все боялись сложных провокаций, да и материальных средств на такую поездку ни у кого не было. Смысл такого приглашения был не совсем ясен. По-видимому, здесь был, с одной стороны, призыв о помощи беспомощного в такой ситуации человека, которому к тому же за 70 лет и который и в обычной советской бытовой обстановке не всегда правильно ориентировался. С другой стороны, здесь было проявление свойственного Л, С. эгоцентризма, плохо учитывавшего и плохо сочетавшегося с реальными возможностями даже близких ей людей. Ясно было также, что она обращается не просто к близким людям, а к своим сотрудникам, как будто прошедшие четыре года ничего не изменили ни в их служебных взаимоотношениях, ни в их возможностях в новой обстановке. В конце концов, после обмена мнениями (осторожного в ситуации 1952 года) в Джамбул рискнула поехать старый и преданный секретарь Л. С.
– О. П. Скворцова.
В июне 1953 года Л. С. вернулась в Москву. Первые несколько дней после возвращения в Москву она провела у нас, где моя жена, ученица и сотрудник Л. С., и я окружили ее максимальным вниманием и уютом. От нее самой мы узнали о том, что с ней произошло после памятной январской ночи. Ее информация отнюдь не имела характера связного и последовательного повествования. Это были разрозненные отрывочные воспоминания, но и они в дальнейшем были настолько стерты быстро прогрессирующим артериосклерозом, что не оставили никакого следа в ее памяти. Спустя несколько лет она с тревогой говорила о полной утрате памяти, о том, что она ничего не помнит из того периода, как будто бы его вообще не было. Этот провал в памяти был настолько полным, что производил впечатление психологического охранительного торможения на фоне артериосклероза мозга. Это было фрейдовское "вытеснение противного". В самом же начале она была крайне подавлена, производила впечатление человека, выходящего из продолжительного психологического шока. Из ее бессвязных рассказов выяснилось, что она была арестована как член Еврейского антифашистского комитета и осуждена к высылке в Джамбул. О том, что ей конкретно инкриминировалось, она ничего внятного сообщить не могла. По-видимому, она даже не соображала, в каких преступлениях, как член этого "преступного" сообщества, она обвиняется и в чем состоят преступления этого сообщества. Упрекнуть ее в этом нельзя. Собственный опыт убеждает, что чудовищная нелепость выдвигаемых обвинений превращает их в бред сумасшедшего, и как всякий бред его трудно воспроизвести нормальному уму. Тем более трудно было Л. С., далекой от политических нюансов, понять, о чем конкретно идет речь, особенно в обстановке, где реальность тесно переплетена с фантасмагорией. На следствии, как она нам сказала, она только признала себя виновной в том, что, будучи коммунистом, она не вникала в дела комитета, не знала его действий, не была бдительной, как подобает коммунисту, и потому не была в курсе "преступных замыслов" комитета. Единственное, что врезалось ей в память, это - "суд" (как она думала), где присутствовали все обвиняемые, т. е. весь комитет в полном составе. По-видимому, это был не суд, а очная ставка всей "преступной" группы с возможной перекрестной проверкой показаний каждого, т. к. суда в обычном понимании этого процесса в таких делах в то время не было. Все решала "тройка", и приговор каждому из обвиняемых сообщался персонально. Да и приговором, как это удалось от нее выяснить, это заседание не было завершено.
Л. С. рассказывала, что особенно тяжелое впечатление на нее произвел внешний вид Лозовского и Шимелиовича. Они производили впечатление очень измученных людей, а около Шимелиовича все время дежурила медсестра со шприцем в руках. Он был как будто сломанный физически. Мужественно держался Лозовский, отказывавшийся от показаний, данных на следствии. Когда председатель, справившись с соответствующим показанием, данным на следствии, говорил, что "на следствии вы ведь показывали другое", то Лозовский отвечал: "Вы ведь знаете, каким образом были добыты эти показания", но эту реплику председатель отвергал. В частности, Лозовский говорил: "Я не могу смотреть в глаза академику Штерн после того, что я говорил о ней на следствии, и прошу у нее прощения за это", на что опять следовали стереотипная реплика председателя и стереотипный ответ Лозовского. По-видимому, больше всех "раскололся" Фефер: Лозовский, говоря о нем, называл его "свидетель обвинения Фефер". В частности, он подтверждал высказывания Л. С. о "родине", ее раздраженный вопрос, заданный в каком-то контексте: "Что такое родина? Моя родина - Рига", - это высказывание она не отрицала, но смысл, конечно, она вкладывала не тот, который хотело следствие и обвинение. Кстати, следует заметить, что Л. С. отмечала свое рождение два раза в году: один раз - 26 августа - день ее биологического рождения, второй раз - 31 марта - день ее приезда в Советский Союз. При этом второе рождение она ценила гораздо больше первого, говоря, что в первом она не была виновата, и всегда с большой торжественностью отмечала день второго рождения, которое считала подлинным, поскольку оно было сознательным.
Не будем судить Фефера. Он был такой же жертвой, как все его сопроцессники, и разделил их участь.
Среди событий монотонных дней и ночей одиночного заключения в стенах Лубянки, до утомительности и отупения однообразных, Л. С. запомнился один из допросов. Я передам ее рассказ об этом допросе почти дословно. Я ручаюсь за точность смысловой и текстуальной передачи с необходимостью заменить из уважения к бумаге и читателю многие слова и выражения многоточиями или адекватными по смыслу формулами, приемлемыми для нежного "девического ушка", как это делала сама Л. С. при рассказе об этом допросе. "Ты старая б-дь, - сказал следователь, - мы знаем, зачем ты каждый год ездила за границу. Ты там вступала со всеми в половое сношение". Все это было сказано, как говорила Л. С., в циничных выражениях, о смысле которых, как она говорила, "я только догадывалась". Л. С., пытаясь обратить, со свойственным ей юмором, всю эту гнусность в шутку, возразила: "О некоторых женщинах говорят, что до 40 лет им платят, а после 40 - они платят. Ведь мне уже далеко за сорок, если бы было так, как вы говорите, то у меня не хватило бы никаких средств, чтобы расплатиться..." Действительно, ей в эту подлую пору было уже много за 70, но мало изобретательный цинизм сотрудников МГБ не пощадил и старую женщину-академика. Продолжаю рассказ Л. С. В ответ на реплику Л. С. следователь начал: "Мать твою... мать твою... мать твою... мать твою..." Я ему говорю: "При чем тут мать, она давно умерла, какое она имеет отношение к антифашистскому комитету?" Он продолжает свое: мать твою, мать твою. Тогда я ему говорю: я догадываюсь, что вы хотите скомпрометировать мою мать, но хоть бы вы разъяснили смысл вашего, как мне кажется, циничного выражения. А он продолжает свое: мать твою, мать твою..." Площадная ругань - один из стереотипных приемов следователей МГБ, доведение до сознания подследственного, что он не академик, даже не человек, а "г-но собачье". Мне рассказывал В. В. Парин, что в период пребывания Н. И. Вавилова в Саратовской тюрьме, когда в общую камеру поступал новый заключенный, Н. И. Вавилов представлял ему себя следующим образом: "Вавилов, бывший академик, а теперь говно собачье". Вероятно, эту мерзость внушал ему следователь. Впрочем, и все остальные бесконечные дни и ночи, проведенные во внутренней тюрьме МГБ, далеко не были ни физическим, ни моральным санаторием. Для этого надо знать и представить быт этого учреждения с его парашами и прочими аксессуарами режима. В частности, можно легко представить трудности этого режима для слабосильной старой женщины в возрасте около 75 лет, справлявшейся с бытовыми трудностями в нормальных условиях только с помощью близких ей людей. В камере, где она некоторое время пребывала в обществе еще двух заключенных женщин, она с трудом справлялась с требованиями к ней мыть полы, убирать камеру, выносить парашу, когда на нее падала очередь выполнения этих мероприятий. Немало издевательств и упреков в неопрятности со стороны односидельцев пришлось вынести старой женщине-академику за много лет проживания в камере подследственной тюрьмы МГБ.
Самым страшным эпизодом многолетнего пребывания Л. С. в заключении был ее перевод в Лефортовскую тюрьму, где она пробыла 20 суток. Это - тюрьма спецрежима, как мне разъяснил мой следователь, и Л. С. охарактеризовала ее как "преддверие ада". По-видимому, она побывала в карцере, поскольку, как она говорила, были дни, когда она могла только стоять, да и сидячее положение в одиночной камере этой тюрьмы (я провел в ней два месяца) только розовый оптимист назвал бы комфортом.
Дело Еврейского антифашистского комитета, как известно, закончилось смертной казнью всех его членов. Они были застрелены 12 августа 1952 года. Вне этой кары осталась, вероятно, только Л. С. Штерн. Чем объяснить такое снисхождение к ней - сказать невозможно. Но несомненно, что были какие-то (отнюдь не гуманные, конечно) соображения ее пощадить. Она была осуждена к высылке в Среднюю Азию на 5 лет без конфискации имущества. Ей предложили указать пункт, где она хотела бы провести ссылку. Она назвала Алма-Ату, где она была в эвакуации во время войны, но в этом ей было отказано (по-видимому, столицы союзных республик исключались из места ссылки). Так она попала в Джамбул. Ей были возвращены изъятые при аресте драгоценности и деньги.