Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На рубеже двух столетий

Маликова Мария Эммануиловна

Шрифт:
Где только крик какой раздастся иль стенанье — Не все ли то равно: родной или чужой — Туда влечет меня неясное призванье Быть утешителем, товарищем, слугой! <…> Ему дан ум на то, чтоб понимать крушенье, Чтоб обобщать умом печали всех людей И чтоб иметь свое, особенное мненье. При виде гибели, чужой или своей! [1398]

Сходное структурное образование находим и в поздней лирике Фета. В первом выпуске сборника «Вечерние огни» (1883), в формировании композиции которого, как считают исследователи [1399] , участвовал Владимир Соловьев, первый раздел называется «Элегии и думы». Фет сохраняет это заглавие и отчасти композицию раздела в списке, составленном им для собрания стихотворений в 1892 году. Думы и элегии не отграничены друг от друга, но ряд стихотворений в середине раздела отличаются от прочих своей стилистикой и тематикой. Эти тексты озаглавлены «Смерть» (1879), «Среди звезд» (1876), «Ничтожество» (1883), «Не тем, господь, могуч, непостижим…» (1879). Лирический субъект размышляет в них о месте человека в структуре вселенной, его познавательных возможностях и потенциях. «Я» здесь не столько выразитель эмоциональных состояний, сколько субъект, рефлектирующий об ограничениях в законах человеческого восприятия и мышления. Однако в этих стихотворениях преобладает почти что мажорная тональность: автор подчеркивает внутреннюю силу, а не слабость лирического субъекта, сосредоточиваясь, в первую очередь, на его интеллектуально-волевых возможностях, которые затмевают своим значением замкнутость человеческого кругозора. В двухтомнике «Лирические стихотворения» (1894), изданном после смерти Фета, количество подобных стихотворений в разделе «Элегии и думы» увеличивается. Ср., например, стихотворение «Смерти» (1885), где идет речь о возможности победить смерть мыслью, пока она еще не пришла. Это относительная победа, но лирический субъект испытывает от нее удовлетворение:

1398

Там же. С. 50–51.

1399

Ср.: «Из переписки Фета известно, что в подготовке их (сборников „Вечерние огни“. — Л.П.) к печати принимали ближайшее участие некоторые его друзья и особенно большое — философ и критик Н. Н. Страхов, а также философ и поэт В. С. Соловьев, которому, как свидетельствует дарственная надпись Фета („зодчему этой книги“), очевидно, принадлежит композиция I выпуска „Вечерних огней“» (Соколова М. А. Состав и принципы издания // Фет А. А. Вечерние огни. М., 1971. С. 636).

Еще ты каждый миг моей покорна воле, Ты тень у ног моих, безличный призрак ты; Покуда я дышу — ты мысль моя, не боле, Игрушка шаткая тоскующей мечты. [1400]

Таким образом, сделанные наблюдения позволяют заключить, что смысловые интенции и композиция брюсовских программных разделов в «Urbi et Orbi» во многом продолжают и варьируют уже существовавшие в русской поэзии сверхстиховые единства с тем же заглавием — «Думы», которые и послужили строительным материалом для формирования поэтического единства более высокого уровня — символистской «книги стихов». Название «Думы» в брюсовской книге стихов призвано подчеркнуть высокий интеллектуализм лидера русского символизма и пафос рационального делания нового (активно устремленного к будущему) поколения литераторов.

1400

Фет А. А. Стихотворения и поэмы. Л., 1986. С. 85 (Б-ка поэта. Большая серия).

Леа Пильд (Тарту)

О возможных отзвуках «Петербурга» в «Сестре моей — жизни»

В первой половине XX века в русской литературе, наверное, трудно представить писателя, оказавшего большее влияние на поэзию и прозу своих современников, чем Андрей Белый. Тому, что стихи и проза Бориса Пастернака не оказались в этом отношении исключением, посвящены и две работы А. В. Лаврова [1401] .

1401

Лавров А. В. Андрей Белый и Борис Пастернак: Взгляд через Марбург; Еще раз о Веденяпине в «Докторе Живаго» // Лавров А. В. Андрей Белый: Разыскания и этюды. М., 2007. Там же см. обзор важнейших работ, посвященных взаимоотношениям творчества двух писателей (с. 306–307).

И. П. Смирнов писал о связи с поэзией Белого стихотворений третьей книги Пастернака «Сестра моя — жизнь» (в частности, зависимость от Белого первого стихотворения — «Памяти Демона») [1402] . В стихотворениях этой книги представляется возможным обнаружить связи и с прозой Белого.

Так, многие образы и мотивы «Сестры моей — жизни» повторяют мотивы романа Белого «Серебряный голубь». Это, вероятно, можно объяснить сходством обстоятельств, времени и места «действия» обеих книг — лирический герой Пастернака, как и поэт Дарьяльский у Белого, отправляется вслед за возлюбленной в одну из губерний юга России революционным летом (у Белого — 1905-го, у Пастернака — 1917 года). Пыль, духота, грозы, сельские чайные составляют и там и там сходные «декорации», обозначение же возлюбленных у Белого «братиками» и «сестрицами» наводит на мысль, что и заглавие книги Пастернака возникает не совсем независимо от старшего современника [1403] .

1402

Смирнов И. П. Порождение интертекста // Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 17. Wien, 1985. S. 25–31.

1403

См. подробнее: Поливанов К. Андрей Белый и «Сестра моя — жизнь» // Поливанов К. Пастернак и современники. М., 2006. С. 202–206.

Достаточно естественно предположить, что если обстоятельства революции 1917 года и события собственной жизни могли напоминать Пастернаку о романе «Серебряный голубь», то и роман «Петербург», в не меньшей степени связанный с изображением и осмыслением революции 1905 года, так же и тогда же должен был вспоминаться автору «Сестры моей — жизни» [1404] .

Так, в разных текстах Пастернака, от стихов 1917 года до романа «Доктор Живаго», выделяется «артистический» характер революции. В поэме о революции «Высокая болезнь» он пишет о «музыке во льду», «музыке чашек», помещает себя в оркестровую яму во время Девятого съезда Советов, проходившего в Большом театре. В «Докторе Живаго» восторженный отзыв Юрия Андреевича о первых большевистских декретах построен на сравнениях произошедшего с произведениями искусства:

1404

В автобиографическом очерке «Люди и положения» (1956) Пастернак писал о романах Белого: «первостепенный поэт и еще более поразительный автор „Симфоний“ в прозе и романов „Серебряный голубь“ и „Петербург“, совершивших переворот в дореволюционных вкусах современников» (Пастернак Б. Собр. соч.: В 11 т. М., 2004. Т. 5. С. 318).

Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы… [1405] В том, что это так без страха доведено до конца, есть что-то национально близкое, издавна знакомое. Что-то от безоговорочной светоносности Пушкина, от невиляющей верности фактам Толстого. [1406]

Но вероятно, впервые описание событий революции в соединении с мотивами творчества появляется у Пастернака в стихотворении «Сестры моей — жизни» (про которую он позже писал, что стремился выразить в ней самое небывалое, неуловимое в революции) — «Весенний дождь», в котором мы видим восхищенных горожан, встречавших А. Керенского на Театральной площади в Москве в мае 1917 года:

1405

Напомню, что говорит это поэт и одновременно медик.

1406

Пастернак Б. Полн. собр. соч. Т. 4. С. 193. Курсив мой (В файле — полужирный — прим. верст.).

Впервые луна эти цепи и трепет Платьев и власть восхищенных уст Гипсовою эпопеею лепит, Лепит никем не лепленный бюст. [1407]

Сравнение управления общественным революционным движением со скульптурной лепкой мы находим в словах террориста Дудкина (Неуловимого) в «Петербурге»:

«Что ж, разве спортсмен не артист? Я спортсмен из чистой любви к искусству: и потому я — артист. Из неоформленной глины общества хорошо лепить в вечность замечательный бюст» [1408] .

1407

Там же. Т. 1. С. 128.

1408

Белый Андрей. Петербург. М., 1981. С. 85.

Однако гораздо более, на первый взгляд, удивительное повторение целой серии мотивов и образов «Петербурга» можно найти в стихотворении «Mein Liebchen, was willst du noch mehr?»:

По стене сбежали стрелки. Час похож на таракана. Брось, к чему швырять тарелки, Бить тревогу, бить стаканы? С этой дачею дощатой Может и не то стрястися. Счастье, счастью нет пощады! Гром не грянул, что креститься? Может молния ударить, — Вспыхнет мокрою кабинкой. Или всех щенят раздарят. Дождь крыло пробьет дробинкой. Все еще нам лес — передней. Лунный жар за елью — печью. Все, как стиранный передник, Туча сохнет и лепечет. И когда к колодцу рвется Смерч тоски, то мимоходом Буря хвалит домоводство. Что тебе еще угодно? Год сгорел на керосине Залетевшей в лампу мошкой. Вон зарею серо-синей Встал он сонный, встал намокший. Он глядит в окно, как в дужку, Старый, страшный состраданьем. От него мокра подушка. Он зарыл в нее рыданья. Как утешить эту ветошь? О, ни разу не шутивший, Чем запущенного лета Грусть заглохшую утишишь? Лес навис в свинцовых пасмах, Сед и пасмурен репейник, Он — в слезах, а ты — прекрасна, Вся как день, как нетерпенье! Что он плачет, старый олух? Иль видал каких счастливей? Иль подсолнечники в селах Гаснут — солнца — в пыль и в ливень? [1409]

1409

Пастернак Б. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 137–138.

Соединение часов и таракана на стене, ссоры, грозящей вылиться в битье посуды, дача, употребление глагола «лепетать», подчеркнуто непоэтическая старость, приходящая на смену романтическим любовным отношениям, жестокость времени — все это в романе Белого появляется при описании дачи Липпанченко:

Мы застали Липпанченко в то мгновение, когда он задумчиво созерцал, как черное от часов ползло с шелестением пятно таракана; они водились на дачке: огромные, черные; и водились в обилии, — в таком несносном обилии, что, несмотря на свет лампы, — и в углу шелестело, и из щели буфета по временам вытарчивал усик.

От созерцания ползущего таракана был оторван Липпанченко плаксивыми причитаньями своей спутницы жизни.

Чайный поднос от себя отодвинула Зоя Захаровна с таким шумом, что Липпанченко вздрогнул.

— Ну?.. И что же такое?.. И отчего же такое?

— Что такое?

— Неужели верная женщина, сорокалетняя женщина, вам отдавшая жизнь, — женщина, такая, как я…

И локтями упала на стол: один локоть был прорван, а в прорыве виднелась старая, поблекшая кожа и на ней расчесанный, вероятно, блошиный укус.

— Что такое вы там лепечете, матушка: говорите яснее…

— Неужели женщина, такая, как я, не имеет права спросить?.. Старая женщина… — и ладонями позакрывала лицо она: выдавался лишь нос да два черных топорщились глаза. [1410]

1410

Белый Андрей. Петербург. С. 376.

И чуть далее: «Начисто протертую чашку Зоя Захаровна бережно понесла к этажерке, припадая на туфли» [1411] .

Кончается история выяснения отношений Липпанченко и его подруги так: «…что сделало время? <…> под глазками двадцатипятилетие это оттянуло жировые, тупые мешки <…>. Что ты сделало, время? Белокурый, розовый, двадцатилетний парижский студент — студент Липенский, — разбухая до бреда, превращался упорно в сорокапятилетнее, неприличное пауковое брюхо: в Липпанченко» [1412] .

1411

Там же. С. 377.

1412

Пастернак Б. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 379.

Казалось бы, эти картины выяснения отношений Липпанченко со своей сожительницей чрезвычайно далеки от экстатических мотивов «Сестры моей — жизни», но вспомним, что мотив противостояния поэта и мира буржуазного устройства повседневной жизни отчетливо присутствует в «Сестре — моей жизни» и в следующей книге, «Темы и варьяции», в которой многие стихотворения связаны с тем же любовно-сюжетным подтекстом. Например, в стихотворении «Любимая — жуть! Когда любит поэт»:

Он видит, как свадьбы справляют вокруг. Как спаивают, просыпаются… Где лжет и кадит, ухмыляясь, комфорт И трутнями трутся и ползают… [1413]

1413

Там же. С. 156.

Поделиться с друзьями: