Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Беляев прекрасно знал, почему железные дороги бездействовали. Они были в руках людей, связанных с германским капиталом. Это была прямая измена делу союзников{22}. Но Беляев по-прежнему не желал вмешиваться во «внутренние дела» союзной державы и тем [138] самым прямо и непосредственно содействовал предателям.

Видя, что в Румынии мне делать больше нечего, я послал просьбу о переводе и получил назначение в Севастополь начальником штаба Черноморской дивизии. Дивизию формировал адмирал Колчак для десанта на Босфор и звал меня как специалиста по десантным делам.

Перед тем как ехать к своему новому месту службы, я решил заглянуть в штаб 9-й армии и в Ставке рассказать всем, кто захочет меня слушать, все, что я пережил и чему был свидетелем в Румынии.

В оперативном отделе штаба 9-й армии я нашел кое-кого из своих старых друзей. Были братья Ракитины, весельчак полковник Кузнецов. Я с интересом расспрашивал их о том, что мне было известно лишь по слухам, и старался уяснить себе, почему блестящие победы в Галиции не привели к полному и окончательному сокрушению австро-германцев.

— Лето было для нас периодом больших успехов, — рассказывал Ракитин. — Мы взяли до 600000 пленных и продвинулись на 200 километров к западу. Но снова стоим перед такой же стеной, как и весной.

Кузнецов в свою очередь говорил резко:

— Лето в России и на французском фронте было настоящей мясорубкой. Генералитет, не умея найти новые способы ведения войны, делает вид, что воюет. Ставят сотню (у нас) или тысячу (у союзников) пушек, стреляют несколько дней и потом на расстрелянное поле посылают пехоту. А когда атакующая пехота подходит к границе расстрелянного района, её в свою очередь уничтожают из пулеметов уцелевшие при артиллерийском обстреле части противника. Так бывало еще в лучшем случае, когда войска вел честный генерал вроде нашего старика Лечицкого. Но есть дивизии, которые просто отказывались наступать.

— Отказывались наступать? — удивился я.

— Ну да, отказывались. Слушайте, что пишет Суворов после боев на Стыри, где он участвовал в должности начальника штаба гвардейских стрелков.

— Они входят в состав гвардейского корпуса, которым командует генерал Раух? — спросил я.

— Совершенно верно, именно он. После его подвигов летом 1915 года Лечицкий отнял у него постепенно все [139] его дивизии, наконец и самый штаб корпуса. Раух с одним адъютантом приехал к штабу армии в Каменец-Подольск, где мы в то время стояли. Он уютно устроился в местном кафе и стал посылать телеграмму за телеграммой в Царское Село своим покровителям. Кончилось дело тем, что его назначили командиром 2-го гвардейского корпуса и доверили атаку на Стыри. Без разведки и настоящей артиллерийской подготовки он послал корпус в атаку через болота Стыри. Напрасно Суворов говорил ему, что это безумие. Раух настоял на своем. Сидя в полной безопасности в прекрасном блиндаже, он заставил гвардейских стрелков идти через непроходимую трясину. Что там было, не поддается никакому описанию. Стрелки сначала мужественно шли вперед. Но их стало засасывать в тину. На глазах своего «доблестного» начальника сотни людей погибли страшной смертью. Австрийцы не стреляли. Болото защитило их лучше, чем пулеметы. Солдаты и офицеры, молодые безусые прапорщики были одинаково возбуждены и с негодованием говорили об измене в высших кругах армии. Мы не пойдем больше в наступление, говорили они.

Ракитин, сидевший молча, достал из полевой сумки бумажку и, протягивая её мне, сказал:

— Прочтите, что пишут солдаты. Это выдержка из письма, представленная цензурным отделом армии.

Солдат писал: «Мы теперь не те, что были в японскую войну... под маской покорности рабской кроется страшная злоба... Только зажечь маленькую спичку, и вся масса загорится, и тогда трудно будет остановить народную массу. Она сметет все на своем пути, и пусть трепещет злодей, толкнувший нас на эту войну».

Все молчали. Ракитин добавил:

— То, что произошло в гвардейской стрелковой дивизии — отказ наступать, — не единственный случай. То же произошло в 7-м Сибирском корпусе, в Одоевском полку, в 21-м корпусе и других частях. Были волнения и в тылу — в Кременчуге, Гомеле, Харькове.

Лето 1916 года вплотную подвело русскую армию к развалу, несмотря на то что это лето было периодом сплошных побед. Бесплодная победа — тоже поражение, и причина этого всегда одна и та же — тупоумие и безграмотность командного состава. То, что делал Раух, [140] то в большем или меньшем масштабе делалось почти везде. Лечицкие представляли собою редкое исключение. Не узнав ничего нового, кроме грустных подробностей тяжелых боев в Галиции, я простился с друзьями и уехал в Ставку.

Ехал я с чувством такого глубокого отчаяния, какого еще никогда не переживал. Все основы, на которых зиждилось мое представление о жизни, сдвигались с места. Прибыв в Ставку, я прежде всего направился в морской отдел, где в свой прошлый приезд встретил живых людей, говоривших слова, в которых звучали нотки протеста. Бубнов выслушал все, что я рассказал. Особенно его потрясло то, что некоторые дивизии отказались наступать. Он заставил эту часть рассказа повторить. До Бубнова тоже доходили подобные вести с фронта. Когда одному, из полков прислали георгиевские знамена и командир дивизии пригласил полк окропить их кровью врага, ему ответили: «Пора кончать войну, да поскорей. Иначе пойдем воевать не с немцами, а с Петроградом».

— Ясно, — заявил Бубнов, — что вопрос вышел из чисто военных рамок и стал первостепенным политическим вопросом. Император несет личную ответственность за то, что делается кругом. Он ведет страну к революции.

С остервенением, столь не свойственным его кругленькой и добродушной фигуре, мой собеседник стал бранить все, что делалось в последнее время в России. Императрица, по его мнению, была просто злым гением государства. Несомненно, около нее сплетались нити германской разведки. То, что она узнавала, становилось немедленно известным в Берлине. Генерал Алексеев решительно отказался делать при ней какие-либо доклады императору по оперативным вопросам. А кто руководит делами государства? Штюрмеры да Треповы, одно имя которых есть символ махровой реакции. Военный министр Поливанов, работающий в контакте с Думой, не сегодня-завтра должен будет уйти. Распутин уже погрозил ему пальцем. Ведь этот неграмотный мужик делает решительно все, что захочет.

Мне было мало громко звучащих слов. Я думал o том, как устранить все то, что угнетало Россию, что делало невозможным успешное ведение войны. И тут мне в голову пришла нелепая мысль лично пойти к императору, [141] сказать ему правду о том, что делалось в армии. Бубнов посмеялся надо мною.

— Пусть это смешно, — возразил я, — но только после такого шага у меня будет уверенность, что я сделал все, что должен был сделать.

Мне легко было получить аудиенцию у императора.

Я был георгиевским кавалером, а всех георгиевских кавалеров, как правило, приглашали завтракать во дворец. Перед завтраком император лично обходил их и с каждым говорил несколько слов. Именно этим я и решил воспользоваться.

Император жил в маленьком двухэтажном доме рядом с оперативным отделом Ставки. Обстановка была подчеркнуто простая, чтобы не поражать приезжавших с фронта ненужной роскошью двора. В тот день, когда я был на приеме, там стояли в ожидании императора в небольшом зале несколько офицеров с фронта. Дверь во внутренние покои вскоре растворилась, и в зал вошел генерал-адъютант и министр двора граф Фредерикс — важный старый сановник с длинными седыми усами, с золотыми аксельбантами. Он остановился у дверей и негромко произнес: «Его величество...». Вслед за этим вошел император в походной форме — маленький, серый, неуверенно шагавший человек с усталыми глазами. Он по очереди подходил ко всем представлявшимся, останавливался и, равнодушно глядя куда-то в пространство, молчал, видимо, не зная, что сказать. Кругом почтительно стояла свита, великие князья... Было очень величественно, но нестерпимо скучно и нудно. Офицеры, смущенные непривычной обстановкой, тоже молчали. Мне посчастливилось. Император, видимо, припомнил меня по 1905 году и поэтому удостоил вопросом: «Что делается в Румынии?» Я очень кратко изложил тот кошмар, свидетелем которого я только что был. Император сразу почувствовал, что разговор приобретает необычный характер, и насторожился. Он уже внимательно посмотрел мне в глаза и, прочтя в них решимость говорить дальше, решил перевести беседу на обычные спокойные рельсы и спросил о здоровье генерала Беляева. Но я закусил удила. Я не мог не сказать того, ради чего ехал две тысячи километров.

— О здоровье генерала Беляева я не могу доложить [142] ничего, но должен сказать вашему величеству, что в Румынии идет прямая измена русскому делу.

Можно было ожидать, что за этим последует простой и естественный вопрос: «В чем же дело, что это за измена?» Но император сделал вид, что ничего не понял. Повысив голос, он сказал мне:

— Передайте генералу Беляеву, что я его благодарю за верную службу.

После этого он повернулся и вышел. Заслышав необычные нотки в разговоре, ко мне подошел кто-то из молодых великих князей и спросил, в чем же я вижу измену. Я начал рассказывать ему то, что говорил Бубнову. Но в самом важном месте доклада тот со скучающим видом отошел в сторону. Попытка явно не привела ни к чему. Бубнов был прав.

Поделиться с друзьями: