Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Коновалов многозначительно кивнул головой и направился к дамам.

Екатерина Дмитриевна подошла ко мне и спросила, как мне нравятся её друзья.

— Они очень милы, но с ними нельзя идти воевать за новый государственный строй.

В это время певица начала песенку о том, как на фронте сражается наша доблестная армия: «Оружьем на солнце сверкая, под звуки лихих трубачей»... Мне стало невмоготу. Не прощаясь, «по-английски», я вышел и пошел пешком по бесконечному Каменноостровскому, через мост. Во мраке январской ночи лежала скованная льдом красавица Нева. Но ярко горели огни за спущенными занавесями в окнах бесчисленных дворцов... Пир во время чумы...

* * *

Не видя пути, не чувствуя возможности далее что-либо делать, я отправился в Севастополь к своему новому месту службы, в штаб Черноморской дивизии. Ее надо было еще сформировать; люди съезжались со всех фронтов, среди них оказались и знакомые. По требованию Колчака командовать дивизией был назначен только что произведенный в генералы полковник Комаров, отличившийся как командир полка еще в Галиции.

Колчак знал Комарова до войны в окружении Гучкова, и Комаров был назначен, минуя все очереди и старшинства. Помощником командира дивизии был назначен тоже мой старый знакомый по боям в Восточной Пруссии полковник, теперь генерал Николаев. Его мужество в боях я мог не раз оценить и под Бялой, и в Карпатах и был очень рад встретить этого честного солдата, ставившего интересы родины и чести превыше всего.

Наконец, меня порадовала неожиданная встреча в штабе дивизии. Старшим писарем был назначен мой старый приятель Иван Герасимов. Он был тяжело ранен в Галиции, признан годным к нестроевой службе и, как хорошо грамотный и развитый, оказался в штабе дивизии.

Формирование дивизии шло с большим трудом. Все ресурсы России в это время были исчерпаны. Пришлось искать необходимое по всей стране. Солдат дали из запасных полков питерской гвардии. Коней скрепя сердце дал Одесский военный округ; повозки почему-то нельзя [160] было получить нигде, кроме как в Москве. Оружие и артиллерию — в Петрограде. За всем этим приходилось ездить, лично просить, торопить, хлопотать. Все давали неохотно, и только большие связи, которыми располагал флот, позволили завершить это дело. Генерал Комаров нервничал и дергал всех и вся. Он с величайшим неодобрением встретил прибывшее к нему пополнение из запасных полков гвардии. Действительно, это были солдаты старших возрастов, большей частью раненные по нескольку раз; они очень неохотно ехали в Черноморскую дивизию, опасаясь, что в десантной операции их перетопят, как котят. Комаров же, вместо того чтобы по-человечески подойти к ним, учесть те настроения, с которыми они приехали, встретил их неприветливо, не стесняясь, показывал им при всяком удобном и неудобном случае свое презрение. Они готовы были простить вспышку гнева, строгость, но не презрение. Это особенно удивляло в Комарове, который был вполне передовым, европейски образованным человеком. Но оказалось, он мог так издеваться над старыми израненными солдатами, что ненависть к командиру дивизии росла с каждым днем. Я не мог с этим мириться. У себя в штабе дивизии я устанавливал такие же обычаи, как когда-то в 4-й роте, которой я командовал до войны. Между командиром дивизии и сто начальником штаба сразу проявился антагонизм. Несмотря на это, работа шла в напряженном темпе, и к концу февраля дивизия была вчерне готова. В марте — апреле, в месяцы тихих погод на Черном море, предполагалось начать подготовку к десанту на Босфор. В сутолоке напряженной работы все волнения, поиски новых путей, разговоры в Петрограде отошли на второй план. Все силы были направлены на то, чтобы поставить дивизию на ноги.

В конце февраля, в самый разгар работ по формированию дивизии, я простудился и лежал, прикованный высокой температурой к постели, на квартире, отведенной мне на горе, над южной бухтой. Из. окна, возле которого стояла моя кровать, я видел, как далеко над Мекензиевыми горами вставало солнце, как утренняя дымка поднималась над бухтой и солнечные лучи заливали расположенный вокруг бухты город, как вечер сменялся ночью и полная луна глядела в окно, освещая амфитеатр гор и строений, серебря воду залива; видно [161] было шлюпку, шедшую под парусами, и моторный катер, деловито бежавший к морскому заводу. В бухте укрывались мелкие суда эскадры; каждые полчаса слышался перезвон судовых колоколов, отбивавших склянки. Медленно тянулся день без привычного дела, в бессилии болезни. Но вот к кровати больного потекли вести. В жизни происходило что-то необычное.

Пришел Герасимов, с которым у меня с первых дней работы в штабе установились дружеские отношения. Через него ко мне обращались с множеством жалоб солдаты дивизии, которым надо было помочь справиться с той или иной бедой. Я сразу почувствовал в нем что-то необычное. Герасимов был очень серьезен; остановившись в дверях, он сказал:

— Я пришёл к вам за разрешением отлучиться в город.

— Ну что ж, отлучайся. За такими пустяками тебе не нужно было ходить ко мне, разрешить тебе мог и капитан Гришин, мой заместитель по штабу.

— Он, конечно, мог меня отпустить, ваше высокоблагородие, но я хотел переговорить с вами. Время сейчас очень серьезное.

Я сразу понял, что Герасимов пришёл не за отпуском, и решил подбодрить его.

— Верно, Герасимов, говори, в чем дело.

Солдат молчал, видно, не мог решиться. Наконец он начал:

— Команды и полки выбрали потихоньку от начальства своих представителей, для того чтобы обсудить, что делать. Долго так не протянется. Что будет, кто его знает! Сознательные люди хотят объединиться. На такое собрание я и пришёл просить вашего разрешения. Вы всегда заботились о нас. Я не хочу и команда не хочет делать что-либо без вашего ведома.

— Вы же понимаете, что я не могу вам дать такого разрешения.

— Понимаю, ваше высокоблагородие. Только время теперь такое, что по обыкновенным правилам больше жить нельзя.

Я как-то сразу и ясно понял это: в одном слове определялась моя будущая жизнь, и прежде всего мои отношения с подчиненными. Они оказали мне величайшее доверие. По долгу службы мне следовало арестовать [162] их. Но я знал Герасимова, знал, что передо мною не враг, а друг, который, быть может, несколько по-иному, но также не мог терпеть то, что делалось кругом. Я понял из его слов, что народные массы берут дело в свои руки; и сейчас я должен был сказать, с кем я. Герасимов искал пути новых отношений со своим офицером. Старые традиции офицерства толкали меня на отказ, но передо мной сразу встало все пережитое с 1914 года. Бяла, Стрыпа, Румыния, назначение Беляева военным министром, измена императора своему народу, бессилие Думы... Нет, единственным путем спасения России был путь с народом.

— Хорошо, Герасимов. Я рад, что вы доверились мне.

— Я давно знаю вас, Александр Иванович, — ответил Герасимов, переходя впервые с официального обращения на простое, человеческое.

Он попросил разрешения идти, но я не отпустил его.

— Сядь здесь и потолкуем. Скажи, что волнует команду?

— Терпеть больше нельзя. Война идет без конца, и для народа ничего не сделано. Как были бедняками, так бедняками и вернемся назад. Солдаты говорят о том, чтобы не выпускать винтовку из рук.

Это вполне отвечало моим настроениям. Ясно, что народ, который принес столько жертв за время войны, должен был получить добром или силой то, за что он сражался, — место на родной земле. Я сказал это своему вчерашнему безгласному подчиненному.

— Мы так и знали, когда шли к вам, что вы будете с нами. — Затем, помолчав, смущенно добавил: — Александр Иванович, разрешите вас спросить про одно дело.

— Спрашивай, — улыбнулся я.

— В роте у нас говорили, что когда вы командовали во 2-м полку ротой, так стрелки между собой разговаривали, будто вы после расстрела рабочего движения 9 января 1905 года были разжалованы в солдаты и сосланы в действующую армию. Как дело-то было?

— Дело было очень простое и значения не имеет. 9 января 1905 года в корпус, где я учился, пришёл один офицер, улан и бывший паж из эскадрона, расквартированного в нашем манеже. Он показал саблю, залитую кровью, и хвастался своей лихостью, Я оборвал его, [163] сказав, что оружие нам дается для того, чтобы защищать свой народ, а не рубить его. На меня набросились товарищи по корпусу: а что делать, если народ бунтует?! Я им ответил, что народ не будет бунтовать, если царь соберет всенародную Думу и будет с народом советоваться. Вот за думу и за саблю меня и разжаловали из камер-пажей и послали в Маньчжурию. Герасимов слушал с интересом.

— Мы так и слышали, только не могли понять, почему же вы остались в офицерах.

— В октябре 1905 года царь созвал Думу и дал «свободу», и это меня примирило. Я полагал, что теперь дело пойдет хорошо, раз царь будет прямо выслушивать то, чего хочет народ. Но потом грянула революция 1905 года. Армия была отрезана от России на полгода. Я сидел в Маньчжурии, далеко от всего. Не знаю, что было бы со мной, если бы я оказался в центре какого-нибудь крупного движения, как это случилось с моими товарищами по корпусу — Емельяновым и Коханским в Свеаборге. Вероятно, я был бы с народом и против правительства. Но в той части, где я был, все было тихо. А когда мы поехали в Россию, то увидели, что целые станции были разгромлены эшелонами, проходившими перед нами. Служащие рассказывали нам, что на одной станции был такой случай: солдаты принялись громить буфет. Молодой офицер, комендант станции, попробовал их урезонить. Они набросились на него. Он бежал и заперся в вагоне, стоявшем на запасном пути. Толпа подожгла вагон и сожгла его вместе с офицером. Эти картины оставили во мне тяжелый след. Ведь менять надо старый строй на что-то лучшее. Только за это лучшее и стоит бороться, для того чтобы жизнь стала светлее, чище. Так я по крайней мере понимал дело.

Поделиться с друзьями: