ЖАНРЫ

Начало, или Прекрасная пани Зайденман
Шрифт:

Около полудня наступила пора его юности. Упругим и бодрым шагом направился он к Саксонскому саду, что некоторым прохожим казалось немного комичным, они оглядывались на маленького человечка в темном пальто, желтых штиблетах, с тросточкой, походившего на смешного франта из местечка в бывшей Плоцкой губернии, у него были длинноватые, косо подстриженные бачки, чрезмерно напудренные после бритья щеки, перстни на пальцах, забавный танцующий шаг, слишком длинный для его коротких ножек, стремившихся, однако, ступать по-мужски, плавно, с известной грацией, но одновременно и с уверенностью, которую мужчине придает стройная и высокая фигура. Итак, портной Куявский, уже несколько успокоившись, шел проведать судью, обменяться с ним взглядами на ситуацию, а может, даже убедить его продать великолепную миниатюру на дереве, изображающую шестьдесят восемь людей и животных, собравшихся на деревенской ярмарке в середине семнадцатого столетия.

Дойти до цели ему, однако, не удалось, потому что на улице Нецалой жандармы замели его в «будку» [36] , а когда он пытался доказать, что шьет брюки для высшего немецкого командования, огрели прикладом по спине, да так больно, что дыхание перехватило, голова закружилась, и он тут же замолчал. Так наступил для него возраст зрелости. В камере он продолжал хранить молчание, а если и произнес несколько фраз, то лишь в надежде, что сумеет утешить и успокоить своих товарищей по несчастью. Он уже знал, что суждено ему умереть под стеной варшавского дома. Был наслышан об этой процедуре публичных экзекуций, уже свирепствовавших по городу некоторое время. Что боялся смерти, сомневаться не приходится, но чувство собственного достоинства не позволяло ему обнаружить страх.

36

Крытый грузовой автомобиль для перевозки арестованных в период немецкой оккупации ( прост.).

Ночь он провел в молитве и размышлениях о мире. Так началась старость, которой, в бытность свою еще портным на улице Маршалковской, так и не изведал, поскольку было ему тогда всего сорок лет и питал он большие надежды на будущее. Но в последнюю ночь он простился со всяческими надеждами. Утреннюю зарю встретил с невозмутимым спокойствием. Этот обыкновенный портной, самый заурядный человек под солнцем, и, честно говоря, довольно комичный и напыщенный в своем дешевом тщеславии, а может, просто неумный, который втайне продолжал верить, что при ревматизме лучше всего спать в кровати вместе с котом, потому что через какое-то время ревматизм перейдет в кота и окончательно покинет больное тело, этот самый обыкновенный, простой человек из бывшей Плоцкой губернии, твердивший в детстве стишок: «Кто такой ты, — поляк малый, каков знак твой, — орел белый!» — который не слишком любил евреев, терпеть не мог москалей, опасливо презирал немцев, а о других людях знал мало или совсем ничего, этот портняжка-христианин, заработавший состояние на рулонах еврейского шевиота, а потом наивно мечтавший о возвышенной роли мецената, удостоился за несколько часов перед смертью чуда посвящения в тайну. И вещи, дотоле скрытые, увидел он совершенно отчетливо, в их полной сущности, значении и бренности. Но даже и это чудо было несколько банально, как, впрочем, все, что имело отношение к портному Куявскому. Ибо общеизвестно, что великая мудрость дается под конец людям порядочным, но отбирается у мошенников. Ведь что же такое та величайшая и самая загадочная мудрость человека, если не способность называть добрым то, что доброе, а дурным то, что дурно? Именно в этом простой портной, великолепно владевший ножницами, превзошел многих позднейших философов и пророков. Но если даже он и не владел бы ножницами столь превосходно, все равно превзошел бы их, ибо носил в своем сердце меру справедливости, доброты и любви к ближнему. И потому, завершая свой жизненный путь под стеной варшавского дома, умирал он необычайно достойно и прекрасно, предварительно простив своих убийц, так как знал, что и они умрут, но смерть не очистит их от позора. Простил всех людей и весь мир, придя к заключению, что мир несовершенен и противится намерениям Бога, он же хотел видеть мир таким, где каждый будет свободным человеком, невзирая на расу, национальность, мировоззрение, форму носа, образ жизни и размер обуви. Вспомнил тогда даже о размере обуви, так как оперировал не философскими категориями, а итогами своих банальных и, возможно, даже совсем наивных наблюдений, совершаемых с позиции портного, снимающего мерку для пары брюк. Но что же в том плохого, если оказался он все же прозорливее, чем все те вещие спасители и преобразователи мира, которым предстояло прийти после него и снова пересчитывать людям кости, рыться в их происхождении, если не расовом, то уж в классовом-то непременно, надевая на них ошейники, как на сморгонских медведей, чтобы всегда танцевали под ту мелодию, которую заиграет для них победоносная гармошка в мчащейся по Европе, мощной и неудержимой, гоголевской тройке.

Он умер под стеной дома, а когда палачи кинули его тело в кузов и уехали, какая-то женщина смочила платочек в крови портного, застывавшей на тротуаре, и унесла с собой, как знак человеческого мученичества.

Так он вошел в пантеон национальных героев, хотя нисколько не стремился к этому и в последний момент у него даже мысли не возникло, что он герой. В ту последнюю минуту он знал, что был порядочным человеком, что желал добра миру, ближним и еще Польше, которую на свой провинциальный манер любил всю жизнь. Зато не знал, что станет героем, а если бы узнал, то категорически бы потребовал, чтобы его вычеркнули. А потом было уже поздно! Отвергая его идеалы свободы и насмехаясь над его простой портновской жизнью, его смерть вознесли на алтарь, как образец и пример. Но так до конца и не выяснилось, в чем именно тот пример состоял. Ведь, что ни говори, в город он вышел с намерением совершить прогулку по Саксонскому саду. Может, примером должны были стать подобные прогулки? А может, его мастерство во владении ножницами? Или его любовь к перстням с фальшивыми гербами? Так это никогда и не выяснилось. Важна была только его смерть, будто смерть, в отрыве от жизни, которая ей предшествовала, может вообще что-нибудь значить.

XI

— Дорогой партайгеноссе Штуклер, я бы не пришел к вам, чтобы вести спор из-за какой-то еврейки.

— Это добросовестный информатор, он крутился среди варшавских евреев несколько лет. Неплохо их знал…

— Вполне возможно, партайгеноссе Штуклер, однако эта особа принадлежит к числу моих старых друзей.

Штуклер пригладил волосы на висках. Поднял на Мюллера спокойные, немного сонные глаза.

— А если она даже и вдова офицера? — мягко произнес он. — Наверное, не произойдет ничего страшного, если мы задержим ее.

— Я пришел к вам не из-за вдовы польского офицера, а из-за моей хорошей знакомой, — подчеркнул Мюллер. — Вам не в чем упрекнуть эту женщину. Она попала сюда по ошибке.

— Не исключено, — ответил Штуклер и поднял трубку.

Негромко распорядился, чтобы привели Марию Магдалену Гостомскую. Положив трубку, повернулся к Мюллеру.

— Партайгеноссе Мюллер, — сказал он. — Вами можно восхищаться. Я в этом городе всего несколько месяцев и уже чувствую усталость. Надо иметь исключительный характер, чтобы привыкнуть к польской среде.

— Столько уже лет, — ответил Мюллер. — Чуть ли не всю жизнь прожил я здесь. Они вовсе не так уж плохи. Между нами говоря, некоторые из них несколько разочарованы.

— Разочарованы? — с расстановкой повторил Штуклер.

Мюллер в глубокой задумчивости кивнул.

— Здесь многие рассчитывали на нас в течение десятков лет. Ощущали более сильную близость к нам, чем к москалям. Здесь русских часто называют москалями. Что ж, я далек от политики, партайгеноссе Штуклер, но чрезмерная суровость по отношению к ним не представляется мне правильной. В особенности сейчас, учитывая события на фронте.

— Но они славяне, — произнес Штуклер.

Мюллер кашлянул. Как она себя поведет, думал он. Достаточно ли сообразительна, чтобы понять нашу совместную игру? Мюллер почувствовал, что его затылок стал влажным. Я играю по-крупному, но ее ставка выше. Лишь бы только сумела сыграть, как надо.

Штуклер бледно улыбнулся.

— Ужасный город, — сказал он. — Дикий город. Через неделю я еду в отпуск.

— Куда? — спросил Мюллер. Язык его совсем одеревенел.

— Домой, — ответил Штуклер. — Я родом из Зальфельда, в Тюрингии.

— Очень красивые места, — сказал Мюллер.

Штуклер кивнул и прикрыл глаза.

Нужно стремительно вскочить со стула. Говорить много, громко. Броситься к ней с возгласом удивления и радости. А если она не знает немецкого? В этой ситуации я не могу заговорить по-польски…

— Я люблю верховую езду, — произнес Штуклер. — Совершаю прогулки в седле. Это очень успокаивает.

— И здесь тоже?

— Очень редко, к сожалению. Не могу позволить себе лишней свободной минуты, никаких развлечений.

— Служба, — сказал Мюллер со вздохом. — Здесь, в сущности, тоже линия фронта.

— Да. Здесь линия фронта, — подтвердил Штуклер.

А что, если ее приведут вместе с переводчиком? Я совершил ошибку. Не выяснил у него, говорит ли она по-немецки. Если я заговорю по-польски, могут возникнуть подозрения. Слишком мало знаю об этой женщине.

— Но теперь я отдохну, — сказал Штуклер. — Возможно, приму даже несколько лечебных ванн. Вам известно, партайгеноссе Мюллер, что у нас в Зальфельде много минеральных источников?

— Впервые слышу, — ответил Мюллер. — А при заболеваниях желудка тоже помогают?

Вскочу со стула и воскликну, что чувствую себя обиженным. Отчего вы не сослались на меня, милая дама?

— Такие тоже есть, — сообщил Штуклер. — Но главным образом, общеукрепляющего действия. В последнее время я чувствую себя усталым. Может, это нервы?

Поделиться с друзьями: