Начало времени
Шрифт:
«Чего кричишь? — будто ничего особого не произошло, усталым голосом сказал он матери, — думаешь, услышит кто? Никто не услышит. Ни выстрела, ни крика. Запугали всех бандиты…»
Отец и мать так и просидели всю ночь на лавке. Я засыпал и снова просыпался и все ждал, чтоб скорей кончилась эта страшная ночь. Отец и мать сидели молча. Отец—• опустив голову, в тяжелом раздумье, мать — заплаканная, в отчаянье. Не любил отец, когда ему перечили, а пуще того — когда жалели. Мать с молчаливой тревогой смотрела то на него, то на лампу и окно, вздыхала и робко вытирала подолом глаза.
Комиссар и два красноармейца старались придать допросу вид непринужденной беседы.
Неужели — уже в который раз спрашивали отца — он не запомнил, как выглядел хотя бы один из бандитов? Неужели он ни одного знакомого не узнал среди них?
Комиссар и красноармейцы уже явно теряли терпение.
Отец резко втягивал воздух, тяжело отдувался, сцепив руки на впалом животе. Он смотрел куда-то вдаль через головы пограничников, точно они были не живые, а какие-нибудь деревяшки. Покрасневшие, малокровные веки отца подрагивали. Недобро светились щелки прищуренных глаз. «А вдруг узнал, да ошибся? А вы, солдатушки, браво–ребятушки, тут же человека лихим манером в кутузку?.. Скорей начальству отрапортовать — все в порядке — пымали!»
Говорил отец раздраженно, словно не бандиты, а эти улыбающиеся розовощекие красноармейцы и комиссар учинили ему обиду. «Видел не видел, узнал не узнал — кончайте воду толочь! — хватил ладонью по столу отец, скрипнул деревянной ногой и резко повернулся к комиссару. — Выпиши мне револьвер, вот тогда и разговор будет!»
— Не имею права, — сказал комиссар.
— Тогда, душа любезна, лови бандитов сам! — отрезал отец.
…И все же отцу еще раз пришлось потолковать с комиссаром кордона. Как-то на заре, когда просвечиваемая солнцем пыль после прошедшей отары розовым облаком накатывалась на сад, к нам на двор завернула подвода. Добрых — гнедых в яблоках — милицейских коней мы все знали на селе. Да и возница был не деревенский. Картуз с черным лакированным козырьком, сатиновая косоворотка навыпуск и малиновый шнур с кистями на веселом, чисто выбритом и впслоносом вознице не оставляли сомнений, что он «из городских».
На телеге, глубоко зарывшись в солому, покоилось большое тело молодого бандита. Ветерок шевелил его легкие русые волосы. На молочно–белой спине, под высоко задранной красивой голубой рубахой, виднелась небольшая ранка. От нее вниз протянулась коричневая полоска засохшей крови. Меня удивляла пустяковая ранка, после которой последовала смерть такого большого бандита!..
Несколько милиционеров, в буденовках и вылинявших, пропотевших гимнастерках, хлопотавшие вокруг телеги, выглядели хмуро–деловитыми, осунувшимися. Они говорили осипшими голосами и избегали смотреть в глаза собравшимся. А вислоносый возница в картузе с блестящим козырьком, наоборот, еще выше задирал красивую голубую рубаху на бандитской спине, всем бойко объяснял, что вот, мол, «попался волк в капкан!». «У любовницы взяли атамана!» И, многозначительно причмокивая губами, лихо щурил карий глаз на трофей. Из передка телеги, бережно укрытая соломой, выглядывала недопитая четверть самогона.
Все эти события, как я понял, произошли ночью, все в том же лесу, верстах в пяти–шести от нашего села. Комсомольцы же возвращались в город другой дорогой, и я жалел, что больше их но увижу. Мне интересно было бы узнать — не нашими ли патронами застрелен бандитский атаман? Я не решался спросить об этом у рядом стоящего отца.
По укоризненному взгляду, каким встретили милиционеры комиссара кордона, я понял: все давно ждали его. Шел оп из школы, видно, от Марчука; сердито цыкнув на залаявшую Жучку, шагнул к возу.
Возница, взяв голову бандита «за чупрыну», дернул и повернул ее, точно тыкву, лицом к отцу.
Отец—уже в который раз — молча смотрел на молодое, светлобровое и все еще пухлощекое лицо бандита. Потом он перевел взгляд на комиссара и медленно покачал головой. Комиссар, стоявший недвижно, руку заложив за портупею и плотно сжав губы в ожидании отцовского опознания, сразу заволновался, нахмурился и рванулся к отцу. Он что-то быстро и горячо говорил ему, милиционерам, нехорошо поминал Терентия, наконец махнул рукой и, сердито шурша круглыми штанинами галифе, зашагал со двора.
Возница как-то некстати хохотнул над начальственными распрями, стегнул кнутом коней. Телега тронулась. Уже на ходу милиционеры торопливо повскакали в телегу.
Отец затем, долго не приходя в себя, топал по комнате. Весь земляной пол был усеян кружочками — следами железки деревянной ноги. «Видишь ли, не верит мне комиссар, — с хриплым придыханием бросал отец матери, — думает, запугали меня, покрываю бандитов! Что я заодно с Марчуком против него что-то имею. Еще мокрую курицу, бедолагу–контрабандиста, может, пожалею. А этих жалеть?..»
…Точно табун лошадей, почуявших волка, в голове отца метались, кружились мрачные мысли. Оп хотел найти что-то главное, чтобы идти к нему сквозь надоевшие будни, разъедавшие душу тревоги, сквозь все мелкое и мизерное. Подобно слепцу, которого поводырь бросил посреди дороги, он снова и снова вспоминал так нехватавшего ему штабс-капитана Шаповалова, живой голос которого никто не мог ему заменить — ни округлый, приязненный басок отца Герасима, ни улыбчивая скороговорка Симона, ни терпеливый, назидательно–бесцветный голос учителя и партейца Марчука. Й снова отец двумя пальцами оправлял фитиль лампы, брезгливо вытирал руку о штаны и с книгой бухался на полати.
Перебирая руками длинный журавль, мать только что подняла из криницы полную бадейку воды. С бадейки, с цепочки, к которой привязана деревянная бадейка, срываются радужные капли; как дождинки, летят они обратно в колодец. Я слышу, как капли стукаются в глубине колодца о сруб, о поверхность воды. Мать переливает воду из деревянной бадейки в свое ведро, тоже деревянное. И бадейка, и ведро похожи на игрушечные кадушки, поскольку сделаны из тех же сужающихся кверху клепок и стянуты теми же двумя железными обручами. Другое ведро — уже полное — стоит рядом. На земле лежит коромысло с голубоватыми и темно–сизыми — от железных ведерных дужек—зарубками на концах, с лощеной выемкой посредине. Выемка эта отшлифована материнским плечом. Хорошо помню ореховое коромысло новым, свежевыструганным, но — отнюдь не «шлифованным»!
Мать окликнула баба в домотканом жакете–безрукавке. Двумя молочными ручейками омывают бурый островок жакета белые рукава льняной рубахи. Мать остановилась, подождала бабу, отдала должное наряду ее. И вот они пошли рядом — про меня словно и забыли. Я исподлобья взглядываю на эту бабу, лишившую меня дорогих минут общения с матерью. Баба на меня и не смотрит.
Мы возвращаемся от Йоселя, где мать только что мыла полы — настоящие крашеные деревянные полы! Вечером мать будет рассказывать отцу о полах так, будто ей была оказана великая честь, что позволили вымыть эти распрекрасные полы…
Легко понять восторг матери, сравнив деревянный пол в доме Йоселя–лавочника с нашим земляным!… Правда, перед праздниками мать его мажет глиной, пожиже разведенной коровьим кизяком. Долгие часы мы сидим тогда на завалинке (или на печи, когда холодно). Ждем, чтобы «пол» высох…
Сахару полфунта, фунт соли и двугривенный — такова зарплата матери за мытье полов лавочника. Двугривенный — сверх всего тайком от супруга сунула в руку матери Лия, жена лавочника.
«Полы после мытья — как яичный желток! Новые такими не были!» — говорит мать догнавшей нас бабе. Мать любит, когда дело хорошо сделано. Они идут рядом, о чем-то разговаривают, а я еще раз достаю из кармана рубашонки свою конфетку–палочку. Это очень необычная конфета! Хоть я и не мыл полы, а лишь присутствовал при этом, но, уж как водится, тоже «попал в наградной список».