Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Кстати, Кремнев рассказывал мне еще одну замечательную историю — про то, как Караян нашел в себе смелость обратиться с личным письмом к Гитлеру, не без оснований считавшему себя ценителем и любителем музыки, симфонической в особенности. «Фюрер, — писал Караян, может, не совсем так, но именно так по существу, — независимо, мол, от ваших имперских национальных пристрастий и проводимой политики активного геноцида в пользу немецкого народа, если вы действительно любите классическую, в том числе и национальную немецкую музыку, то, пожалуйста, учтите тот пусть и печальный, но глубоко научный факт, практическую сторону которого настоящим письмом я профессионально подтверждаю, — биологически устроено так, что по высочайшему классу извлекать звук из деревянных и струнных могут только евреи». Может, Караян и ошибался, но множество инструменталистов-евреев тем своим письмом он спас.

Теперь попробую об Арнштаме. Это мне трудно. Отец, так получилось, умер у меня рано, мне было чуть больше десяти. Отношение отца к взрослому сыну дал мне наслаждение испытать Лев Оскарович Арнштам. Уже через несколько лет знакомства, пытаясь понять, откуда берутся на земле такие люди, я спросил его про природу речи, которой он говорил. Подобной красотой и точностью речи, кстати, я думаю, природно обладал Булат Шалвович Окуджава. Этот грузино-армяно-еврейских кровей кошмарный жидомасон и инородец отчего-то изъяснялся по-русски так, как сегодня уже почти никто и не умеет.

«Деточка (так называл меня Арнштам), на каком языке я еще могу говорить, если у меня в гимназии литературу преподавал Эйхенбаум. Правда, потом ему наша школярская дурость надоела, он ушел, но вместо себя прислал Тынянова. С четвертого по шестой классы был Эйхенбаум, с шестого по девятый — Тынянов. На каком языке после этого я могу говорить?..»

По образованию Лев Оскарович был музыкант, причем музыкант глубоко образованный, по-настоящему одаренный. Он окончил петербургскую консерваторию по классу рояля, его соучеником и сотоварищем по консерватории был Дмитрий Дмитриевич Шостакович. В голодные послереволюционные годы они вместе таперствовали в петербургском кинотеатре «Баррикада»: сеанс — Шостакович, сеанс — Арнштам. У Арнштама намечалась блистательная пианистическая карьера, успешно шедшая на подъем. Шостакович говорил ему: «Лелечка, у тебя превосходная пианистическая техника, относись к ней бережно…»

Но Шостаковича вскоре весьма успешно начал сводить с ума Всеволод Эмильевич Мейерхольд, призвав его к себе в театр. Подпав под эти страшные чары, Дмитрий Дмитриевич долгое время ничего кроме театральной музыки не сочинял, просто став на музыкальном подхвате у гениального театрального мастера — в качестве музыкального чего угодно: тапера, капельмейстера, композитора… Но сила композиторского гения все-таки одолела силу любви Д. Д. и к Мастеру, и к Театру; Шостакович из «любовного омута» Мейерхольда выплыл, бежал, пусть и недалеко, но вместо себя, как когда-то Эйхенбаум Тынянова, Мейерхольду оставил Арнштама. Раз хлебнув любовного напитка Мейерхольда, Арнштам тонкого яда его не преодолел, не перенес. В режиссуре покорно остался навсегда, хотя режиссерскую карьеру и в театре начинал со своего виртуозного пианизма.

Сломавшись, Арнштам поступил в Государственные высшие режиссерские мастерские (ГВЫРМ); потом, как всегда у Мейерхольда случалось с любимчиками, с Мастером у него наступил болезненный разрыв: Арнштам уехал в Ленинград, с трудом попал в профессиональную сталинскую кинорежиссуру — ничего более чуждого для Льва Оскаровича физиологически, чем отечественная имперская кинорежиссура периода становления звука, я и до сих пор представить себе не могу.

Иногда, пытаясь подстроиться к нежному цинизму Кремнева или вообще к тону студийной режиссерской среды, Лев Оскарович вдруг неожиданно запузыривал украденную, как оказалось, у Мейерхольда фразу: «А что?.. Режиссура — штука суровая. Наше дело матросское — целки ломать!» Представляя себе режиссерскую «суровость» изысканнейшего Арнштама при столь нецарском занятии, я катался по полу от неудержимого, до колик, приступа хохота. Арнштам обижался. Судя по всему, ему всегда страстно хотелось, чтобы именно так о нем говорили и думали как о режиссере. Ничего подобного не было и не могло быть. Так относиться к нему никто не мог, даже и с жуткой публичной натяжкой: примерно-нежнейшая, абсолютно одинокая, всю жизнь неприкаянная, деликатнейшая человеческая душа Арнштама, так явно выраженная в самом его облике, никому того не позволяла.

Зато он был выдающимся отечественным продюсером. Первым и единственным. На его примере я впервые понял, что это за профессия.

А тогда, в первый день наших профессиональных контактов, едва познакомившись с этими двумя удивительными персонажами моей жизни, я наконец услышал с тихим ужасом все ожидаемую мной фразу:

— Михаил Ильич говорил мне о вас много хорошего, но слова словами, а что вы можете показать?

Лев Оскарович Арнштам

Показывать мне было нечего. Спектакли, которые я ставил, давно отыграны — не показывать же моего «уродца», именуемого «Вот бежит собака».

— Ну, раз нечего показывать, — с прискорбием сказал Лев Оскарович, — то не о чем говорить. Потому что я должен знать, кто вы, а другого способа узнать, иначе как посмотрев ваши работы, у меня нет.

Втянув голову в плечи, я показал им «Взгляните на лицо», что вынудило Арнштама прослезиться, а из Бориса Григорьевича исторгло великолепный, просто бетховенский пассаж одобрительного мата, захлестом пошедшего уже на финальных титрах — на изображении слегка как бы прибалдевшей от всей этой неслыханной тирады самой «Мадонны Литты».

Впрочем, Арнштам тут же сказал:

— Но ведь это же не ты снимал. Миша когда тебя рекомендовал, правда, говорил, что он читал этот твой сценарий, и все равно это ты… Но в титрах-то не ты.

Кремнев разразился очередной элегической матерной тирадой, суть которой при переводе на обыкновенный человеческий язык заключалась в следующем:

— Мало ли что там Ромм говорил. Нам же на работу его брать! Мы должны знать, что он умеет, чего не умеет! Больше у тебя ничего нет?

Пришлось извлечь на свет редкого урода, курсовой двухчастевый кинофильм по рассказу великого писателя Юрия Казакова «Вот бежит собака». Я честно предупредил перед просмотром, что картина не удалась, более того — если честно, то она ужасна. Когда фильм окончился и зажегся свет, Арнштам заметил:

— Знаете, она значительно ужаснее, чем вам думается. По сути, это имеет характер аттестата на профнепригодность.

Возразить мне было нечего, показать — тоже. Не показывать же Катину фотографию с добавлением рассказов про роли, которые она со мной готовила, но так вот и не сыграла… В запасе оставалась лишь кипа бумаги под названием «Солома волос, глаз синева». Когда Кремнев увидел эту толстенькую пачку машинописных страниц, он немедленно разразился ужасающим матерным водопадом, пачку от себя решительно отпихивая с естественной брезгливостью человека, по должности обязанного читать такого еженедельно никак не менее чем по пуду. Слабовольный интеллигентный Арнштам пачечку отпихнуть не смог, хотя видно было, как ему этого хотелось.

— Я прочитаю и позвоню!

Грустный опыт Экспериментальной студии заставил меня содрогнуться. По опыту я знал, что в этом случае звонка следует ожидать никак не менее месяца.

Телефон зазвонил тем же вечером.

— Я прочитал. Это прелестнейшая история. Мы непременно будем это ставить. Завтра приходите опять…

Начать постановку я готов был прямо сегодня вечером, а потому, как я дожил до завтра, неизвестно! Придя в комнату, мизансцену я застал прежней, будто и не расходились.

— Мне тоже нравится… — несся из угла упругий спортивный мат Б.Г., но пока еще другого. (Тот в это время посещал начальную школу, иногда что-то мурлыкая себе под нос.) — Не делайте из меня идиота, ребе… — Оказывается, в особом раздражении Кремнев так именовал Арнштама. — Просто я понимаю, что ему никто этого сейчас снять не даст… Вы его ахинею на экране видели? Диль-дили-дон-дили-дон в душу железку и блок металлоконструкций мать…

— Что же делать? — явно страдая, а не придуриваясь, говорил из другого угла Арнштам таким голосом, словно речь шла о его собственной постановке.

Поделиться с друзьями: