Над бурей поднятый маяк
Шрифт:
Выпустив на волю гадюку речи, Кит распалялся все больше — будто его разводили, подпитывали, как огонь в камине. Огонь этот разгорался на опережение и уже был готов вырваться из дымохода и пожрать соломенную крышу, а следом за ней и соседнюю, и еще одну, и еще — до самого горизонта, покуда видно город.
Пока его не станет не видно за чернотой пожарища.
Не закончив еще, Кит пихнул Уилла в грудь — невольно отступив, тот задел плечом полку, и мертвые, опухшие от хлебного вина младенцы в банках заголготали перезвоном.
***
От каждого вскрика — там, в объятиях клубящегося мрака, — Гарри крупно вздрагивал. Ему казалось, что он попал на войну, вокруг него — палуба горящего судна, а над головой свистят ядра. Каждое из ядер могло попасть ему в голову или сердце, дробя кости и раздирая жилы со свистом. Каждое ядро было камнем, ложащимся на весы его судьбы — на сегодня и навсегда.
Уилл Шекспир оказался смелым малым — хоть и глупцом. Да, Саутгемптон ясно видел, что этот добрый, наивный поэт — еще больший дурак, чем он сам. И в кровь, бегущую все скорее в их жилах, в жилах, чьи русла были в чем-то похожи, уже попал яд, слаще которого не было на свете.
Гарри был готов снести и большее, и отравиться еще сильнее — лишь бы добиться своего.
Может быть, позор — это только испытание? Все, что прекрасно, не дается даром — было бы неразумно и самонадеянно так полагать…
То, о чем выкрикивал Кит, погнало кровь к щекам.
Гарри испугался, что сейчас у него потечет из носа — черным, алым, правдивым.
С некоторой гордостью он подумал: «Что бы решила матушка, услышь она Кита, услышь тот ответ, что уже был готов у ее любезного сына на его угрозы, обещания?»
— Ничего ты не сделаешь! — неожиданно твердо и громко проговорил Гарри, присаживаясь на край стола так же, как это недавно сделал Кит. Он не видел Кита, не мог различить черт его лица, но отчего-то знал, какими они сделались — после услышанного. — Потому что не хочешь. Если бы хотел и вознамерился — сделал бы давно. И твой лопоухий Уилл из Уорикшира тебе бы не помешал. Как сейчас не помешает выставить меня. Или нет? А, Кит? Чем я хуже всех тех мальчишек, что вечно вьются вокруг тебя в театрах и кабаках? Посмотри на меня, и скажи мне — чем?
***
Кит разозлился — рванул, словно порох, мгновенной черной и кипучей злостью, отразившейся в зрачках сполохами пламени. Он заговорил — легко, о как всегда легко и гладко, подчас Уилл завидовал этой гладкости его слов, но в этот вечер Кит нес околесицу и, казалось, совершенно не понимал, что говорит. Или это Уилл утратил способность понимать — его, может, и весь белый свет?
И конечно же, Кит достигал цели, сам не зная того, что бьет не просто по больному — снова и снова, прямиком в разверстую в груди рану.
Уилл бледнел, сжимая его плечи все сильнее, и чувствуя, как сжимаются челюсти, и такая же злость — чистое яркое пламя — поднимается навстречу Китовому огню.
Ты так говоришь, Кит, как будто это впервые. Как будто я не видел ничего из того, что ты так жаждешь мне показать. Как будто не было Неда Аллена, Томаса Уолсингема и всех, кто на тебя глазел, не было твоих признаний в явных и тайных грехах, как будто я не видел, как ты хлестал по щекам безответного Томми Кида.
Уилл мог сказать это, и многое другое, но молчал. Стискивая зубы так, что, казалось, вот-вот раскрошит их. Стискивая Кита, как будто мог этим сокрушить его злость, или облегчить свою.
Молчал, и только вглядывался в знакомое — и незнакомое лицо.
Так вот как ты поступаешь, Кит. Вот каков ты на самом деле с теми, кто тебя любит?
Кит скалился, как пред дракой и смотрел — точно так же, кривя губы и бледнея, он смотрел на Томаса Уолсингема, про которого узнал, что тот женится. Точно так же он смотрел на Бобби Грина, в кабаке, перед тем, как Грин схватил его за глотку. По правде, Уилл был близок к тому же. Теперь он отлично понимал их — их всех, кто удостоился ядовитой насмешки и не менее ядовитой злости Кита Марло. Теперь он — понимал.
И точно так же, как Тосмаса Уолсингема, Кит толкнул его в грудь, принуждая отступать под напором, задевать плечом жалобно звенящие бесчисленные склянки.
И вновь — говорил. Будто сказанного ранее было недостаточно.
— Ну что?! — Так — хорошо? Так — идет? Так — я уважу каждого, кто заявит мне о своей любви, и попытается поселиться у меня дома?!
У Уилла потемнело в глазах.
Каждого, кто поселится у меня дома. Вот значит, как оно. Каждого. Любого. Поэтому ты не хотел, чтобы я говорил отцу, Кит, и поэтому ты подстрекал меня к этому шагу?!
С Уилла было достаточно на сегодня.
Не помня себя, не понимая, что делает, он размахнулся и отвесил Киту леща — голова Кита дернулась, и говорить он перестал.
Зато — заговорил юный графчик.
И Уилл понял, что они двое — и Кит, и Гарри, — друг друга стоят.
***
И этот ход оказался ожидаемым.
Настолько, что, схватившись за полыхнувшую под затрещиной щеку, Кит подумал мимолетно — мысль пролетела между зазвеневших височных костей лопочущим в сводах Святого Петра голубем: от этого можно было бы уклониться, как от нежеланной работы или встречи. Но отяжелевшая от свинчатки обиды ладонь все же встретилась с лицом — и, жгуче взглянув на Уилла, Кит увидел зеркало, в котором отражался Нед Аллен.
И чертовы пошлые розы, расцветившие его гримерную, расцветившие Киту Марло скулы.
— Значит, вот так. Значит, это — все, на что ты способен, Уилл Шекспир. А что, скажи тебе твоя разлюбезная Элис, или жена, или кого ты там любил больше жизни в прошлом году, что-нибудь неудобно правдивое — ты бы и ей въебал? Я же вижу, что тебя задевает, вижу, что прав…
Он мог бы ударить Уилла в ответ — без особых усилий. Уилл не защищался, не собирался предотвращать возможную ответную атаку, и получил бы сполна — только кровь бы свистнула из носа.
И Кит не был уверен, не отложи он кинжал раньше и дальше — там, у стола, тогда, в прежней жизни, — что только из носа, а не из раны в горле.
Но это было бы слишком милосердно — для того, кто попытался установить здесь свои правила, законы, границы и торговые пути. Для того, кто мог упереть руки в бока, отыскать то, что ему было нужно, в завалах страшных диковин и диковинных страхов, и сказать: этот остается, а тот уходит.
Уходит Бобби Грин, потому что мордой не вышел.
Остается Гарри Саутгемптон — он еще ничего.