Над кем не властно время
Шрифт:
Крышу пятиэтажки, где жили родители Зои, было видно с платформы метро. Идти было недолго, и вскоре Максим оказался на детской площадке во дворе дома. Как и в предыдущий раз, он занял наблюдательную позицию на скамейке, расположенной таким образом, что от прямого обзора с квартиры Варшавских ее скрывали ствол клена и горка, по которой время от времени с криком съезжал какой-нибудь ребенок. Другие дети копошились в песочнице.
Если бы кто-нибудь из родителей Зои выглянул в окно, ему едва ли пришло бы в голову искать знакомого юношу среди колясок и беседующих мам, которые стояли, сидели на скамейках, прохаживались, раскачивали своих чад на качелях, наставляли детей, вынимали их из песочницы или, наоборот, направляли их к ней. Тем более, что Максим надел кепку и большие темные очки, чего он никогда не делал.
Максим не мог объяснить самому себе, зачем он уже в третий раз приезжает сюда и проводит здесь не менее часа, наблюдая за знакомыми с детства окнами на втором этаже, из которых он и Зоя когда-то пускали мыльные пузыри, переговариваясь по детскому телефону о драмах в обитавшем на газоне кошачьем клане. Один раз из дома вышел дядя Стасик, Станислав Янович. Максим натянул кепку как можно ниже на лоб, но Зоин отец быстро удалился в сторону Первомайской улицы, даже не взглянув на детскую площадку. Возможно, ему вообще не хотелось смотреть туда, где когда-то лепила куличи из песка его маленькая дочь.
Окна, на которые поглядывал Максим, безмолвствовали. Они могли натолкнуть его на какое-нибудь полустертое воспоминание, но не в их силах было ответить на вопрос, что же хотела рассказать ему Зоя перед своей гибелью. Этот вопрос донимал мальчика, вместе с чувством вины за то, что он не откликнулся тогда на ее призыв. Чем же хотела она поделиться с Максимом? Очередными любовными переживаниями? Открыть имя своего возлюбленного? Посоветоваться о чем-то? Попросить Максима удержать ее от шага в бездну?
Вспомнилась висящая у Николая Ивановича Дымова картина, где была изображена древнегреческая поэтесса, шагающая в пропасть и в то же время глядящая в небо.
Только сейчас, когда подруги его детских игр больше не было среди живых, Максим запоздало узнал, что само ее имя означало на древнегреческом языке жизнь. Он случайно прочитал об этом в отрывном календаре. Куда же так внезапно и так рано ушла Зоя-Жизнь? В небытие? В иную форму существования?
Возникло желание покинуть свое укрытие, войти в дом, позвонить в дверь знакомой квартиры, навестить родителей Зои. Может быть, они знали что-то, чего не знал он сам?
Но пыл Максима тут же охладил возможный диалог, который он себе вообразил: "Тетя Маша, вы не знаете, что мучило Зою в последние дни перед трагедией?" - "Почему ты спрашиваешь?" - "Понимаете, она звонила мне в тот день, просила приехать, говорила, что ей срочно нужно мне что-то рассказать, что это вопрос жизни и смерти...!" - "Погоди, Максик, но ведь ты к нам тогда не приезжал!" - "Видите ли, тетя Маша, я не согласился приехать, потому что хотел весело провести время с девушкой, которая мне тогда нравилась"...
По случаю очередной полосы изматывающего, почти средиземноморского зноя, который время от времени накрывает Москву в летние месяцы, окна во всем доме были распахнуты настежь. В одной из квартир играла на полную громкость пластинка, и со двора был отчетливо слышен взволнованный переливчатый дискант Робертино Лоретти, сопровождаемый столь же звонким тремоло мандолин. Видимо, пластинку запустил какой-то любитель и хранитель старинных записей. Она была чрезвычайно популярна в дни, когда Максим ходил в садик. Он помнил, как ее постоянно заводили и у него дома, и у Зои.
"Джама-а-а-ай-ка!", "Papagal-papagal-papagallo"...
Как причудлива память! Почему хранились в ней ничего не говорящие Максиму слова песен, которые когда-то пел маленький итальянский вундеркинд, но не мог он припомнить столь же невнятного для него, совсем недавно услышанного названия станции метро? Почему помнил Максим детство какого-то Али, сына Дауда и внука Ибрагима, но ничего не знал о том, как сложилась дальнейшая судьба этого мусульманского мальчика?
Когда в воображении Максима впервые стали возникать картины детства Али - город, лепящийся на холмах, возвышающаяся над городскими кварталами огромная цитадель эмиров, восточный базар, пальмы, оливы, шумная толпа в колоритных одеждах, - он сначала решил, что воображению предстали съемки фильма о жизни где-то в Средней Азии. Лишь постепенно, вникая в смысл воспоминаний, стал Максим осознавать, как далеко от него во времени находилось пространство этих настойчивых образов.
Робертино замолчал. Раздались позывные радио.
– Уже три, - заметила одна из мам, взглянув на часы.
– Значит, в Петропавловске-Камчатском сейчас полночь, - отозвалась другая.
Последнее слово она произнесла с интонацией дикторши радио.
– Там всегда полночь, - сказала первая, и обе рассмеялись.
Максим встал. От жары его немного разморило. Стало клонить в сон. Он решил поехать домой и поспать хотя бы часок, а лучше - побольше. Предстояла бессонная ночь в Петровском Пассаже в обществе Левки Маргулиса и его двоюродного брата Виталика.
Когда он поднимался по лестнице в вестибюль "Измайловской", вдруг вспомнилось название тбилисской станции. "Дидубе". Это сочетание слогов показалось Максиму очень неожиданным. Ему бы самому не пришло в голову так расположить их друг за другом. Ди-Ду-Бе. Гм...
Раньше Максим не замечал в себе интереса к звукам слов. Правил русской грамматики запомнить он не мог, хотя говорил грамотно. Английский, к вящему стыду матери, преподававшей его в московском железнодорожном вузе, Максиму не давался совсем. Но теперь, заполучив каким-то неведомым образом память о чужом - или своем?
– детстве, он догадывался, что должен понимать языки, на которых говорил мальчик Али. А Али свободно говорил на двух языках. С матерью - на кастильском, то есть по сути - на испанском. Со всеми же остальными, включая и деда, мальчик разговаривал по-арабски. Кроме того, он неплохо читал на древнееврейском и латыни. Этим языкам учил его дед, торговец книг и тайный последователь учения суфиев, не видевший разницы между мудростью христиан, мусульман и иудеев, если речь шла о признании Божественного присутствия во всем творении, в каждой былинке, в каждом вздохе.
Максим сел с правой стороны по ходу поезда, и мимо него вновь поплыла успокаивающая всеми оттенками зеленого цвета громада Измайловского парка. Затем поезд нырнул в туннель, включились лампы, сдержанный, как пристало уважающим себя электричкам, перестук колес сменился на оглушительный подземный грохот, которого не устыдился бы сам Минотавр. В окнах теперь мелькали темные рельефные стены.
Догадка о том, что он понимает языки, никогда прежде им не знаемые и не изучаемые, не в первый раз пришла в голову Максиму, но он до сих пор просто боялся ее проверить. Очень уж она была неправдоподобна. Максима в равной степени страшили обе возможности: и разубедиться, и утвердиться в ней.
Впрочем, произнес же он тогда, у Левки, фразу на испанском. Произнес, полностью понимая ее смысл. Разве это одно уже не было доказательством знания языка, который Максим прежде не знал и никогда не изучал?
Максим поежился, хотя в вагоне метро было душно и жарко.
Да, он мог легко строить фразы на языке, который звучал как испанский и казался таковым. Но что если это лишь его фантазия, основанная на внешнем сходстве? Что если слова, приходящие ему на ум, в действительности лишены смысла?