Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
Шрифт:
Для меня так и остается загадкой, почему иногда выход из-под власти обычных законов развязывает буйные инстинкты толпы, создает настоящий ад, где грабят, насилуют и убивают, а иногда превращает землю в зеленый луг, где агнец лежит рядом со львом, а у скорпиона нет жала. Порой мне определенно нужна частичка Вудстока, чтобы вынести вечерние новости. Нужна память о нежном яблоневом цвете, пчелах и танцах во ржи.
Средняя школа началась как продолжение Вудстока, только этого ненадолго хватило. Мать рассказывала о чаепитиях для новичков и вечеринках, в которых участвовали девочки и мальчики, — в начале учебного года у нас было то же самое, только образца 1960-х годов. Мы собирались большой компанией, кто-то приносил вино, кто-то — сыр или другие закуски, кто-то — жаркое, и мы отправлялись в лес, находили поляну, усыпанную сосновыми иголками, садились в кружок и передавали друг другу еду и питье. Это были вечерние вылазки на природу, час веселья и смеха, а не балдежа — балдеж оставлялся на ночь.
Как выяснилось через много лет, я была единственной, кто не курил травку. Папа говорил, что марихуана как-то повреждает кундалини, проход для духовной энергии через позвоночник; путь, который открывается естественным образом через медитацию и насильственно, противоестественным образом вскрывается с помощью наркотиков. Однажды, когда нам рке было за тридцать, брат сказал, что в средней школе тоже избегал наркотиков — и тоже из-за разговоров с отцом. Как раз такие вещи и действуют на подростка. Не дурацкая болтовня о «траве-убийце» («Марльборо» я курила с восьми лет, с тех пор, как обнаружила, что, разменяв доллар, можно легко получить пачку из автомата на лыжной базе), но утверждение, что наркотик — препятствие на пути к просветлению. Это на меня подействовало. И все-таки было здорово сидеть вместе со всеми и передавать по кругу косячок. Волшебство, исполненное дружбы и смеха, сотканное из запаха хвои, тлеющей конопли и пачулей, — я покинула, наконец, крохотную бальную залу для фей, огороженную стеной из сосновых иголок.
Умозрительные предостережения отца были не единственной причиной того, что я избегала многих опасных вещей: я унаследовала от него, к добру или к худу, шестое чувство солдата, указывающее на непосредственную опасность, а также глобальное недоверие к словам, главное качество контрразведчика, ведущего допрос. А еще, уж не знаю, по какой причине, у меня никогда не возникало свойственного всем подросткам чувства неуязвимости: «с кем угодно, только не со мной». Наоборот, я полагала, что если с неба упадет рояль, именно моя спина окажется помеченной громадным белым крестом. Я этого креста не видела, но знала, что он, если надо, проступит. Мое отношение к чужим несчастьям варьировалось от «на его месте, если бы не милость Божья, была бы я» до «в следующий раз настанет мой черед».
Через несколько дней после начала занятий в девятом классе один мой друг принял таблетку кислоты (ЛСД), думая, что это простая доза, а там оказалось по меньшей мере дозы три. Он не отрываясь смотрел на солнце и навсегда испортил себе зрение — не ослеп, правда: я слышала, он потом стал юристом — но у него перед глазами вечно мелькали точечки. После больницы его заперли в Маклинз, в психушку. Я каждую неделю ездила к нему на двух автобусах и на такси. Черт, ну и жуткое местечко. Его поместили в красивое старое здание с большой лестницей — подняться по ней я могла, только получив бейдж, к тому же в сопровождении служителя, который открывал и закрывал двери, пока мы проходили по лабиринту коридоров к тому месту, где держали моего друга. У него была отдельная комната, не хуже, чем в шикарном отеле, но сиделки и санитары надзирали за всем, все держали под контролем, запирали на ключ еду, и воду, и туалет, и свежий воздух. Друг рассказал, что ему устраивали разные каверзы. Он не был дураком и понимал, что цель всего этого — увеличить его сопротивляемость стрессовым ситуациям, и прочая чепуха, но приемчики были грязные. Ему говорили, например, что он может выкуривать столько-то сигарет в день, а потом давали другое количество, меньшее, и утверждали, будто никогда не обещали ничего другого. Штучки эти стары, как мир: я сама такого натерпелась, будучи жертвой психологических «экспериментов» Кит. Я видела, что ему надо отдохнуть и прийти в себя — это уж точно; но видела так же, что он вовсе не сумасшедший и не мог такого напридумывать. Мы набросали план побега, вдвоем, на листе бумаги, на случай, если кто-то нас подслушивает, а говорили при этом о поэзии, делая вид, будто сочиняем стихи, на случай, если кто-то за нами подглядывает. Он должен был со всем соглашаться и вести себя в точности так, как от него требовали, причем неукоснительно, пока ему не позволят свободно передвигаться по территории. Когда ему разрешат ходить без сопровождения, кто-нибудь приедет за ним на машине и отвезет в квартиру, где можно отойти. Он спал, наверное, недели три подряд, на диване, в комнате со спущенными шторами, просыпаясь только чтобы поесть: еду ему готовили ребята, которые жили там, или туда приходили.
Интересно, есть ли у современных подростков места, где они пытаются лучше заботиться друг о друге, чем о них самих когда-либо заботились взрослые. Сказать невозможно, сколько в шестидесятые и в начале семидесятых годов существовало убежищ, где можно было спокойно отсидеться; сколько хиппи, друзей, просто знакомых и незнакомых вовсе, готовы были тебя принять. Так у нас было заведено. Еда и поддержка предоставлялись без каких-либо условий, не ожидалось ничего взамен; сейчас мне трудно себе такое представить — наш мир был совсем другим. Не раем, конечно — он был полон глубокой, темной депрессии, треволнений, одиночества, пустоты; но встречались ребята, которые по очереди ловили себе подобных над краем пропасти, и от такого их великодушия ты переставала бояться высоты.
Вскоре после того, как мой друг попал в Маклинз, я получила письмо от отца, полное недоумения: он представить себе не мог, как мне живется в школе. От матери он слышал, что я стала привыкать, а это значит, подумал он, что меня все больше радует общество друзей, и он начал задаваться вопросом, чем такое общество может порадовать. Бот здорово — а какой у меня выбор? Поехать погостить у сестер Бронте? Затем следовала длиннющая нотация: важно не то, какой ты с друзьями, это все иллюзия; а вот кто ты наедине с собой, что творится у тебя в уме в моменты одиночества — это действительно важно. Вся эта чушь относительно основного вопроса дзэн — «кем ты был до того, как родился», и каково твое Истинное лицо. На этот счет я вспомнила, как кто-то из друзей рассказывал, что однажды получил скверный приход и видел, как лица людей на его глазах расплываются, стекают с черепов. Он даже хотел вырвать себе глаза, но, слава богу, не сделал этого. Если ты наедине с собой думаешь о таких вещах — или десятый раз на неделе клянешься перед всей вселенной, что будешь есть на обед только творог и листики салата, пока не сгонишь лишние фунты; или что умрешь, если твой парень не вернется к тебе; или что будешь читать важные книги о религии, которые отец порекомендовал тебе по твоей просьбе, после того, как ты написала записку твоему парню и в тысячный раз порвала ее на мелкие клочки, — тогда ты можешь выжить в моменты одиночества. Папа долго распространялся о дзэн и о переводах, один другого хуже, «Бхагаватгиты» — но как негодовать на человека, который нашел время написать тебе письмо на трех страницах через один интервал и закончить его: «Я люблю тебя, дорогая старушка Пугосс» (мое прежнее прозвище).
Нас селили по несколько человек в комнате, не только потому, что таким образом школа получала больше денег, но и затем, чтобы спасти нас от погружения в пресловутые моменты подросткового одиночества. Мы с Холли поселились в одной комнате после того, как назначенная ей соседка отказалась с ней жить, а назначенные мне «родители» отказались держать меня под своей крышей, обвинив в том, что я украла из их запасов бутылку вина. (Я глупо пошутила: сделала вид, будто стянула бутылку, чтобы подразнить одноклассницу, ханжу и подлизу, которая в том доме присматривала за детьми. Я поставила вино на полку через несколько секунд. Но она на меня наябедничала, и «родители» подумали, что я вернула бутылку только потому, что нянька меня «поймала с поличным».)
Я перебралась в комнату Холли, в другой спальный корпус. Эта комната считалась худшей во всей школе. Она была крошечная, ногу некуда поставить — с подвесной койки мы сползали прямо к столу; потолок такой низкий, что на верхней койке уже не сесть, и его пронизывают голые, незаделанные трубы. Настоящая дыра. Ах, да: туда почти не проникал дневной свет; за нашим домом высился семифутовый забор, отделявший территорию школы от улицы. От забора до нашего окна оставалось не больше фута. Забор поставили потому, что год назад какой-то парень подогнал машину, взобрался на нее и стал подглядывать в окна. Ах! Но неужели никто не замечал стратегических преимуществ? Из этой комнаты так легко было ускользнуть ночью незамеченным; юркнуть между забором и стеной — и вперед, в леса. Следовало бы поехать туда и разведать на месте, дабы не бросить тень на тех, кто занимает эту комнату сейчас. Может быть, нынешние жильцы трудятся за полночь на персональных компьютерах, чтобы поступить потом в хороший колледж. Но я в этом сомневаюсь.
У Холли была проблема, с которой ее первая соседка не смогла справиться. Мне это не составило особого труда. Придешь домой мертвецки пьяная и будешь цепляться — суну под противный холодный душ, пока не протрезвеешь. Просто. То же касательно нытья. Она до сих пор с гордостью рассказывает всем подряд, что я отучила ее от привычки скулить: крепко стукнула и пригрозила, что буду колотить, пока она не прекратит вой. Взрослый не может и не должен поступать так с ребенком, но in loco parentis [228] мы старались, как могли, ради тех, кого любили, — и, черт возьми, были уверены, что никакие родители и не подумают вмешаться.
228
В роли родителей (англ.).
Отец писал, что ему трудно себе представить, как мне и моим друзьям живется в школе. Но вскоре он увидел нас воочию, во плоти, когда порядочная компания, человек двенадцать, а то и больше, в один из уик-эндов отправилась на автобусе в Нью-Гемпшир: в Дартмуте давали концерты «Слай» и «Фэмили Стоун». Мы переночевали у кого-то в Бельмонте — родителей дома не было, — а утром сели на автобус до станции Уайт-ривер. Я не могу восстановить дальнейшую логику событий — каким образом мы оказались на полу в отцовской гостиной; может быть, нас поочередно отвезли на двух машинах, маминой и папиной — я просто не помню. Мы приятно проводили время: валялись на ковре, пили соду, что-то ели — отец показал себя хорошим хозяином. Мы ему понравились. И мы не собирались у него долго задерживаться, что его больше всего устраивало. Потом он со мной поделился своими наблюдениями — как это непривычно, хотя и здорово, что мы дружим все вместе, мальчики и девочки. Когда он подрастал, сказал отец, девочки принадлежали к другому биологическому виду. Ему и вправду понравилось, как естественно мы ведем себя друг с другом.
Я немного смутилась, когда привела всех к Красному дому, где прошло мое детство. Я расписывала, какой это красивый дом, но когда мы туда пришли, вдруг увидела в первый раз, какой он на самом деле маленький и скромный. Дело не в социальном статусе — странным было соприкосновение с реальностью. Я себя чувствовала, как просыпающийся Гулливер.
Мы как-то добрались до дома моей матери в Норвиче, где до вечера валялись на полу, но, едва стемнело, опять-таки непонятно как очугились в зале, на своих местах, сжимая в руках билеты на «Слай» и «Фэмили Стоун». «Танцуй под музыку». Такие вещи — не для взрослых, они относятся к удовольствиям иной поры, подростковой, когда хрупкие границы между личностью и миром, только-только становящиеся, рассыпаются под влиянием музыки, ночи, момента. Еще несколько лет — и доступ в этот волшебный мир закроется, как родничок у младенца. Будут другие удовольствия, принадлежащие к другой поре. Эта мимолетная грань, когда прошлое и будущее ускользают, и ты весь живешь в одном мгновении, кажется волшебной, если мгновение радостное, и делает все вокруг невыразимо мрачным, если ты подавлен, печален, несчастен: ты просто не можешь припомнить, когда тебе не было грустно, и не можешь представить себе времени, когда ты опять будешь счастлив. Но в этот уик-энд мы были все вместе; все были друзьями; мы были одно с нашей музыкой, нашим временем, нашим миром.