ЖАНРЫ

Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
Шрифт:

Поскольку Майкл нашел себе работу на лето, у меня оставалась масса времени, чтобы вести дневник, который был для меня в годы отрочества изорванной «Картой» в отсутствие «Сердца в порту». Было у меня и время, чтобы писать письма, и мы с Холли, моей соседкой по комнате, постоянно поддерживали связь. Вот, по моему мнению, лучшее письмо из летнего лагеря — не письмо Симора из Хэпворта, а письмо Холли из Брентвуда. Письмо подлинного живого человека. Адрес на конверте написан большими печатными буквами — думаю, это очень оценили служащие лагеря, занимавшиеся почтой, — «Холли Тобайес, Брентвудский концентрационный лагерь, Эйнджелика, Нью-Йорк»; на штемпеле 1970 год.

«Дорогая Пегги!

Ооох, какая я злая! Вчера у нас было чудесное, замечательное, незабываемое вечернее развлечение — Брентвудский костер. Каждый коттедж должен был откопать какую-нибудь песенку, чтобы все ее спели хором (на самом деле никакого костра не зажигают — думаю, боятся, что мы обожжемся). Итак, по предложению нашего коттеджа я назвала песню Кантри Джо и Фиш — «Кажется, меня ведут на бойню» («Я за жизнь свою и гроша не дам: Следующая остановка — Вьетнам»). Конечно, мы обязаны были ее переписать и отдать на просмотр комиссии вожатых, цензурному комитету — они, конечно, обязаны вырывать с корнем все разлагающее, т. е. все антивоенное (антиамериканское!) и лишенное бодрости (неподходящее). Они были потрясены и сказали, что это мы петь не можем. Я спросила, почему, а они даже оскорбились, и давай ханжить, приводить возражения, довольно слабые. (Ну, это просто некрасиво, вот и все… знаешь, это просто не та позиция.) Меня-то уже тошнит от «одобренных» песен (на каждом костре мы поем такую муру, как «Марш муравьев» и почти все из фильма «Звуки музыки» — безбожно при этом фальшивя). К тому же все еле стонут, как расслабленные калеки, а вожатые носятся взад-вперед между толпами ребят и орут: «Пойте, пойте! Ну же, друзья, ничего не слышно! Дайте немного лагерного духа!ГРОМЧЕ!» И так далее, и тому подобное. Пока, наконец, мы не перепоем все одобренные песни, где-то к половине девятого вечера, и тогда они нас постараются отправить в постель или попытаются заставить петь «100 бутылок пива на заборе» (хотя мы должны петь «колы» вместо «пива» — кроме шуток) вплоть до самого конца. (Две бутылки колы на заборе, две бутылки колы, если одна упадет…) Так или иначе, торчать там мне не хотелось, и я ушла, а это — ни-ни: тут не разрешается сидеть одной в коттедже. Запрещено даже гулять в одиночку. (Они боятся — а вдруг выкуришь сигарету!) (Ужас!)Гулять по ночам — ни-ни: одна наша вожатая поставила свою кровать поперек входной двери, чтобы уж точно никто не вошели не вышел. Дон не ложится — без шуток — до часу ночи, ходит дозором с фонарем и собакой. Кстати сказать, половина лагеря по воскресеньям отправляется в церковь. Набожные. Это хорошо.

Никто здесь не слыхивал о такой вещи, как приватный телефонный звонок.

Что до меня, то неделю назад я наотрез отказалась участвовать в чем-то, в чем участвовать не хотела. Не было никакой возможности заставитьменя играть в «выбивалу», так что Дон теперь от меня отступился и всех посетителей направляет в обход, мимоменя.

Надеюсь, вы с Майклом теперь видитесь чаще и немного успокоили свои нервы. Что же до того, что на следующий год я буду навещать тебя в Маклинз, то я, возможно буду там с тобой в одной палате! Почему бы не основать еще один клуб проблемных детей? Что-то типа анонимных алкоголиков (к которым я на следующий год присоединюсь! Нет, шучу: я не так уж кошмарно пила последнее время). Знаешь, где один другому устраивает сеансы психоанализа.

Ну вот, это, похоже, все. Здесь ничегоне происходит. Все мальчики выглядят, как Кевин А., с ёжиком, сексапильности в них не больше, чем у Джон В., а задаются они не хуже, чем Дэн Р. Бр-р-р! А еще все они — ужасные зануды.

Пища несъедобна. Одно время нам давали на ленч пиццу, хлеб (кошмарный) и кексы. Больше ничего. Ни фруктов, ни овощей, ни (боже упаси!) витаминов. От авитаминоза я заболела, у меня был тонзиллит с температурой, и меня упекли в лазарет на 6 дней.

ПИШИ! (Я письма тоже люблю!)

И тебя люблю,

Холли.

P.S. А ЭТО МЕСТО НЕНАВИЖУ!

P.P.S. Я купила оба альбома Джеймса Тэйлора…нечто вроде памятника Р. (Но клянусь, что в жизни не скажу с ним ни слова!) Теперь, в память о С. и Р., у меня 2 альбома Джеймса Тэйлора и 3 «Криденс Клеруотер». Я совсем сошла с ума! Но альбомы мне на самом деле нравятся, особенно Джеймса Тэйлора.

P.P.S. Передавай привет всем, кого я знаю».

26

Сорвавшись с цепи

О-о-о-о, шторм грозящий…

Роллинг Стоунс

В сентябре мы с Холли пошли в десятый класс, но все как-то не заладилось. Майкл прошлой весной закончил школу и теперь был за океаном, учился в Париже. Я жила еженедельными телефонными звонками и цеплялась за его отправленные авиапочтой, в голубых конвертах письма так же крепко, как де Домье-Смит цеплялся за письма сестры Ирмы, или «солдат во Франции» — за письма Мэтти. Я тоже ужасно боялась, что не доживу, не смогу продержаться до следующего письма. По ночам я брала с собой в постель овчинную тужурку Майкла, молясь, чтобы его запах как можно дольше не выветривался. Почти не выходя из спячки, я дожидалась Рождества: предполагалось, что мы проведем каникулы вместе, во Франции.

Он позвонил 10 декабря, поздравил меня с днем рождения, и мы обсудили наши планы: я должна была прилететь где-то через неделю. Речи его звучали как-то неубедительно. Вроде бы все в порядке — но, едва выйдя из аэроплана и попав в его объятия, я догадалась, что дело плохо. Признаюсь вам: я ненавижуПариж. Холодный, серый, заиндевелый, сырой, и все говорят по-французски. Друзья его родителей, у которых мы остановились на несколько дней перед тем, как отправиться на юг Франции, были милые люди. Они нас устроили на прекрасной квартире, угостили множеством вкусных вещей, каких я никогда не ела, например, засахаренными каштанами или компотом из целых абрикосов и мандаринчиков, похожих на оранжевые драгоценные камни.

Малыши наших хозяев как раз учились говорить, забавно путая французские и английские слова. Один с гордостью показал мне, как «завернуть la poubelle» [230] . Уложив детей спать, родители тактично уходили и оставляли гостиную в наше с Майклом распоряжение. Я давила на него и давила, и он, наконец, признался в полном унынии, что встретил француженку, разведенную, с двумя детьми, и теперь не уверен, любит ли меня. Я прекрасно помню обстановку, диван, на котором мы сидели, засахаренные каштаны на журнальном столике, даже ноты на пианино. Потом вдруг все потемнело. Помню еще один кадр, снятый со вспышкой, заключенный в рамку. Я лежу на смотровом столе в домашнем кабинете нашего хозяина. Его жена протянула руку к верхней полке за каким-то лекарством. Она собирается дать мне снотворное. Майкл поведал на следующий день, что я не упала в обморок, а бурно, истерически разрыдалась; наши хозяева не могли не услышать и дали мне успокоительное. Я чувствовала предельное унижение. Я никогда еще так не роняла себя, не теряла контроля над собой, не лишалась памяти, не срывала окончательно якорей.

230

Мусор (фр.).

С мрачной решимостью я принялась осматривать Париж: слякоть на улице, слякоть в душе. На короткое время вынырнула в саду, где по углам были расставлены скульптуры Родена, «Поцелуй» и еще какая-то группа: люди, сбившиеся в круг, бредущие ощупью, в цепях. Может быть, она называлась «Les aveugles». Слепые. Делать нечего, решили мы: придется проводить каникулы так, как планировалось; сели на поезд и отправились на юг Франции, где еще у одного друга семьи, художника, была квартира, которая в эти праздники стояла пустая. Нельзя было ошибиться по поводу профессии отсутствующего владельца: всюду висели или стояли у стен большие холсты. Этот художник бродил по берегу моря, по всей Франции, из конца в конец и собирал куски кукол и пупсиков-голышей, которые выбрасывал прибой, а потом склеивал их, как попало — там рука, там безглазая голова, там торс — будто бы их, мертвых, прибило волной на его холсты.

Каждый день я ходила на живописный рынок под открытым небом, полный свежих овощей, фруктов, сыра и цветов. Я так глубоко погрузилась в себя, что смотрела на мир словно через глазок кинокамеры. Я показывала на товары пальцем, боясь произнести хоть слово с тех пор, как в Париже уличный торговец вафлями стал вдруг злобно издеваться над моим французским, передразнивать меня с таким брезгливым видом, будто вступил в собачью какашку, — но тут вскоре разговорилась, и крестьяне улыбались мне. Какой-то мужчина в цветочном ряду протянул мне букетик полевых цветов, показывая, чтобы я понюхала, шумно втягивая носом воздух. Так сладко они пахли, что я едва не исчезла снова — но солнце удержало меня: я протянула продавцу пару медяков и пошла в нашу квартиру. Цветочки в стакане поставила на кухонный стол, туда же выложила продукты. В ярком солнечном свете присела к маленькому столику и стала следить, довольно рассеянно, как исчезают целые кружочки бри и ломти хлеба. Я ни о чем не думала, не размышляла, просто жевала и пялилась в пустоту — брала на борт балласт.

Я бродила вдоль моря, по променаду: от свежего, соленого морского ветерка немного прояснялось в голове. В порту стояли три огромных американских военных корабля. Два матроса, шедшие позади, приняли высокую, тоненькую, симпатичную девчонку за француженку и отмочили какую-то по-настоящему грязную американскую хохму; потом загоготали, в уверенности, что француженке ни за что не понять. Я так струхнула, что едва не бросилась наутек, и всю дорогу домой прислушивалась к шагам позади; потом, трясясь, вставила ключ в замочную скважину, вошла, заперлась. Мне пришлось долго-долго сидеть в ванной без движения, уставившись на узоры кафеля, будто на далекую точку на горизонте, только чтобы не стошнило. После этого я больше не ходила одна к морю. Майкл водил меня под руку, и морской ветерок развевал наши волосы. Знал ли Майкл, что меня может унести ветром?

В беспошлинном магазинчике в Орли я купила для матери Майкла флакончик «Кабошар», ее духов, и еще один, для себя. Когда самолет поднялся в воздух, направляясь в Соединенные Штаты, я не имела ни малейшего представления о том, куда лечу.

Я не могла функционировать нормально. Когда я отправилась на уик-энд в дом моего друга в Коннектитуте, мой двойник снова дал о себе знать. Как и в Париже, я иногда теряла контроль над собой. Мы немного выпили, в самом деле немного, на вечеринке с коктейлями, которую устроили родители друга, и следующее, что я помню, — утреннее пробуждение. Родители, сказал мне друг, вышли погулять и попросили меня тем временем уехать. Вроде бы я сорвала с себя одежду, вышла из гостиной на балкон абсолютно голая и, даже не хочу повторять, что вопила гостям, собравшимся внизу: мне слишком стыдно, пусть и через тридцать лет. Друг схватил одеяло, завернул меня и бережно отнес в постель. Он вовсе не сердился — неудивительно, сказал он, что я ничего не помню: у него сложилось странное ощущение, что вместо меня безобразничал кто-то другой: я никогда таких слов не употребляла.

Я знала, что никакая выпивка в мире не заставила бы меня так себя вести, но ужасную тайную мысль о том, что я, наверное, шизофреничка, прятала глубоко-глубоко. Я не протянула руку, прося о помощи, но и не заперла дверь.

Я сделала то, что помогало в Кросс-маунтэт: стала заботиться о других, о тех, кому гораздо хуже. Я стала «ловцом», чтобы не пропасть самой, чтобы, как говорил Холден, не «провалиться вниз, вниз, вниз», не захлебнуться в собственной крови и отчаянии. Другие ребята обрели во мне друга, с которым можно поделиться проблемами; прошла молва, что ко мне может зайти любой, кто переживает кризис, совершил ошибку, не желает ни с кем общаться, хочет покончить с собой и так далее в том же роде. Я была тогда и осталась до сих пор стойким солдатом, умеющим помочь в критической ситуации, успокоить.

После занятий я стала заниматься репетиторством в Латинском центре в Уолтхеме и взяла под свою опеку юную испаноязычную девушку, которой надо было помогать с домашними заданиями. А еще я вызвалась раз в неделю, по вечерам, помогать в Государственной школе для умственно отсталых в Ферналде. В первый раз, когда я туда пришла, меня привели в огромный зал, вроде гимнастического, где было полно голых, подвывающих мужчин. Некоторые играли в чем мать родила, на других были спортивные трико. Вонь, нечеловеческие вопли, вид взрослой мужской наготы — все это ударило по нервам, и через пять минут я отпросилась у надзирателя, выбежала в поле, и там меня вырвало. Когда я пришла на следующей неделе, меня определили в палату более продвинутого уровня, где молодые люди были в большинстве своем одетыми: с ними можно было решать головоломки, играть в различные игры, разговаривать. Помню, один парень называл себя Джагхед, Кувшинная Башка. Речь его казалась беглой и связной, пока ты не понимал, что он без конца повторяет затверженные фразы из комикса «Арчи и Джагхед». Другой, еще совсем маленький, мальчик поразительной, совершенной красоты, обычно снимал у меня с пальца серебряное кольцо и осторожно, медленно катал его по столу перед собой. Думаю, будучи предоставлен самому себе, он с той же самой счастливой улыбкой на устах катал бы это кольцо, не сводя с него зачарованного взгляда, пока не умер бы с голоду, освободившись, наконец, от кошмара этой инкарнации.

Поделиться с друзьями: