Напряжение
Шрифт:
Полученные сведения подтвердили все, что говорил Грызин. Они были важны, но самое существенное заключалось в одном: Грызина выписали из госпиталя тринадцатого декабря, когда Лукинский уже был убит. Остальное Бенедиктова мало интересовало. Разработанная им в уме конструкция развалилась. Расставаться с ней было жаль (столько труда и никакого результата!), но приходилось. Бенедиктов тут же позвонил Дранишникову и кратко доложил о событиях.
Лунка под фитилем оборвалась, потек стеарин; казенная, с голыми стенами комната озарилась светом. Бенедиктов посидел несколько минут, расслабившись и прикрыв глаза рукой, потом вызвал Грызина, уже дважды просившего через дежурного принять его.
Он втащился тихий, виноватый и, встав посреди комнаты, сказал сипло:
– Хвастанул я тогда, товарищ капитан-лейтенант, - положил растопыренные пальцы на грудь, - прости Христа ради, хвастанул…
– Зачем?
– полюбопытствовал Бенедиктов.
– Хрен его знает… Зачем хвастают… Курить очень хотел… А вы так сразу… душевно… Махрой угостили… Свой, братишка… - Слов не хватало, Грызин начал помогать руками, зажав костыли под мышками.
– Чтоб не подумали - забулдыга какой…
Бенедиктов не удержался, чтобы не произнести назидательные слова о пагубности лжи, и, дав подписать протокол допроса, отпустил его.
10. О ЧЕМ РАССКАЗАЛ КАЛИНОВ
– Чем ты так топишь?
– спросил Бенедиктов, входя вслед за Калиновым в его жарко натопленный кабинет.
– У тебя что, угольная шахта во дворе? Или милиция сломала где-нибудь деревянный небоскреб?
Калинов - он ходил уже без клюки, но чуть прихрамывая - встал посреди комнаты, скрестив руки на груди, и самодовольно улыбнулся:
– Не дровами и не углем. А чем - никогда не догадаешься. Раздевайся.
– И все-таки?
– Бенедиктов повесил шинель на колышек, пригладил волосы, гораздо гуще растущие по бокам, нежели на макушке.
– Нефтью, что ли? Соломой? Кизяком?
– Не-а, - захохотал Калинов, вертя головой, и в восторге захлопал в ладоши.
– Сказал - не догадаешься! Калинов же хитер! Ох и хитер Калинов… Фашисты меня отапливают. Сам фюрер!
– И, сделав многозначительную паузу, покосился на Бенедиктова. Остался доволен произведенным впечатлением. Произнес, четко разделяя слова: - Бомбами топлю, немецкими бомбами…
Теперь рассмеялся Бенедиктов мелким смешком, отмахнулся:
– Иди ты… Удивляюсь, как такого трепача держат начальником…
– Напрасно ругаешься. Я вполне серьезно. «Зажигалки» - во топливо! Термит. Надо голову иметь…
– Как бы голова-то как раз и не отлетела. Взорвешься.
– Никак нет. Кафельная печь позволяет, старинная. Я вывинчиваю капсюли, кладу штук десять - двенадцать. Из одной бомбы выкрашиваю термит, поджигаю палочками - и пошла писать губерния! Дня три-четыре держится тепло. А невзорвавшихся «зажигалок» до черта, иногда целыми кассетами… Вот я и дал команду собирать.
– Тебе еще не наклепали по шее за такие дела?
– А за что?
– Светлые глаза Калинова округлились.
– Да я никому не говорю, тебе вот по старой дружбе, так это не в счет.
– Да-а… - протянул Бенедиктов, сосредоточенно глядя на мраморную чернильницу.
– Слушай, Рома, ты случайно не знал такого Нащекина?
– Сергея Аполлинариевича?!
– удивленно встрепенулся Калинов.
– Ротмистра? Бывшего пристава Коломенской полицейской части? Как не знать! Попил он моей кровушки. Но я его выловил, я и расколол. О, умнейший был мужик, умнейший… А ты что вдруг его вспомнил?
– Да так, - неопределенно повертел руками Бенедиктов.
– Вспомнил - значит, вспомнил. Ты-то не забыл это дело?
– Что ты, прекрасно помню, в деталях… Как первую любовь. Тогда я только начинал, совсем мальчишка… Но мы лихо сработали. Между прочим, тогда я получил первую благодарность и потерял свою первую любовь. Незадолго влюбился в одну деваху, а тут началось… Назначаю ей свидание и не прихожу. Простила. Назначаю другое - и опять обман… Какие там свидания! Три месяца мотались - день и ночь, день и ночь… - Калинов усмехнулся, хлопнул себя по шее.
– Конечно, послала меня подальше… Ну, бог с ней, другую нашел. А дело было чертовски сложное.
– Посвяти, - повелительно сказал Бенедиктов, усаживаясь крепче, - и поподробнее, если можешь.
Калинов снял стекло с лампы, дважды дунул в него, поджег фитиль. Утонувшая было в сумраке комната осветилась неверным светом, качнулись тени. Сел, распластав на столе локти, взглянул куда-то на потолок.
– Ну, слушай… До революции в Политехническом институте работал один эконом, почтенный старик. Хозяйство в институте огромное, педантичный старик содержал его в порядке, но с годами стало ему трудновато. Ему помогал старший дворник, некто Дерюгин. Дерюгин тоже работал в институте давно, эконом ему всемерно доверял, и во время его отсутствия Дерюгин отпускал из кладовых краску, мел, гвозди - словом, все, что нужно. Ключи у него были все, за исключением одного - от кладовой, в которую эконом входил только сам и никого туда не впускал. А надо тебе сказать, что Дерюгин был продувной бестией. Все, что плохо лежало, он прибирал к рукам и тащил к себе. Жил же он в Парголове, в собственном доме с участком. И вот - революция, гражданская война… Случилось так, что однажды, когда Дерюгин был в кабинете у эконома, принесли депешу. Старик ее прочел, схватился за сердце и - умер на руках дворника. В телеграмме сообщалось, что сын эконома убит на фронте. Дерюгин и тут не растерялся. Спать ему не давала та кладовая. Он обыскал теплый еще труп и отстегнул заветный ключ. Старика похоронили, Дерюгин стал как бы исполнять его обязанности. Тут же, не мешкая, ночью он полез в кладовую, и… полное недоумение и разочарование. Никаких сказочных сокровищ. Кладовая почти пуста, лишь в углу несколько ящиков с шурупами, мотки проволоки да три-четыре листа железа. С досады все забрал, увез домой. Время ты сам знаешь какое было. Разруха, народ разбегается, есть нечего, контроля никакого. Дерюгин забил свой дом чем только смог, даже кое-какие станки привез, и сам смотался подобру-поздорову. Живет, гвозди меняет на мыло, мыло на сахар, все с прибылью, все с прибылью, приторговывает, разводит поросят, одним словом - жиреет… Вот это, так сказать, экспозиция, пролог.
Калинов, пока говорил, скрутил цигарку, привстал, опершись широкими ладонями о край стола, прикурил от лампы.
– Прошло двенадцать лет.
– Обдал Бенедиктова крепкой махрой, сел.
– Тридцатый год… Как-то летом, в воскресенье, рано-рано утром - я дежурил - звонят из Озерков, с фабрики спортинвентаря «Голиаф»: приезжайте, ограбили. Еду. Фабричка маленькая, полукустарная - два цеха, обнесенные забором. Шьют тапочки, мячи, ну и все такое… В чем дело? Оказывается, получили они подошвенную кожу, семь тюков - ценнейший по тем временам материал. Стали готовить к производству: намочили, пропустили через валки… И вот исчезла, вся! Я тряхнул сторожа. А он ни бэ, ни мэ, ни кукареку - в сильном подпитии, спал, наверное, мертвецки, скотина. Посмотрел забор, вижу, в одном месте досочка отходит. Все ясно. Беру нашу Динку, овчарку. Кожа-то пахучая, душистая. Воскресное утро, следы не затоптаны. Динка меня прямиком в Парголово протащила и - к дому Дерюгина. Два его сыночка, оболтусы, спят, как цуцики, пьяные, среди мешков с кожей. Работали они оба на «Голиафе», за два дня до кражи оформили отпуск, помахали ручкой, сказав, что уезжают в Псков, - для алиби - и думали, что все будет шито-крыто, дураки. Мы их, конечно, взяли, начали грузить мешки на подводу. А тут какая-то баба, соседка, - Парголово же деревня, кругом избы, люди, видят: милиция, шебутня какая-то, интересно!
– как заорет: «Паразиты, мои мешки украли, мои это мешки, вон и дырочка моя!» Стал я объяснять, что отдадим мешки, не нужны они нам - какое там: отдавайте сейчас, и все! Пошел я в дом искать, во что бы переложить кожу, ничего не нашел. А надо сказать, что Дерюгин-отец, тот, который дворником работал, к тому времени уже умер, где-то на улице, от разрыва сердца, а жена его - еще раньше. Сынки пропили все, даже табуретки в доме не было. Ходил я по двору, ходил, забрел в сарай, увидел какую-то проволоку. Ею стянули кожу и увезли… Парней этих раскололи уже к вечеру: кожу они должны были перевезти на Скобелевский одному дядьке. Сказали номер дома, квартиры… А по нашим правилам вещественные доказательства мы обязаны сдать в кладовую в течение суток. Ты знаешь нашу кладовую - чего там только нет! Золото, меха, часы, ковры, отрезы… В ДЛТ такого не увидишь. И приемщики - спецы, на глаз определят тебе любой товар: качество, марку, цену, кто делал, когда - и не ошибутся. Повез я сдавать кожу. Принимал золотарик Иван Дмитриевич Чупилин, Чупа, как мы его звали, - невзрачный такой мужичонка, маленький, вроде кособокий какой-то, но ас, знаток! Особенно - драгоценных металлов. Он проволоку щипчиками раскусил, кожу - на весы; проволоку тоже на весы, но на другие, маленькие. И пишет: кожа такая-то столько-то; платина - килограмм восемьсот девяносто четыре грамма в виде проволоки. У меня глаза квадратными стали. «Иван Дмитриевич, а ты не шутишь?» Он только лыбится: «А ты что, не знал? Платина, чистейшая платина высокой пробы. Смотри, какая тяжелая. Она в три раза тяжелее железа…» Ё-мое, думаю, откуда у этих бродяг столько платиновой проволоки? Вызвал из тюрьмы старшего брата, завел разговор о коже - говорить-то по сути дела уже нечего, - потом как бы невзначай про проволоку… А он и отвечает, что, дескать, проволока и правда очень хорошая, не ржавеет, они с братом ею весь плетень вокруг дома обмотали. Ну, чудеса!.. Я уже на месте сидеть не могу, но спрашиваю: откуда она у них? Тут-то он и рассказал историю с папашей. Мы, конечно, парня обратно, а сами - в Парголово. Весь тын перебрали, - и правда, колья спутаны были этой проволокой, - потом забрали бухты, валявшиеся в сарае, еще раз прочесали все насквозь, и получилось что-то около… Словом, солидно… Представляешь, как сгодилась тогда нашему государству эта платина! В тридцатом-то году!..
Калинов бросил на стол коробок, который теребил в руках, встал, заходил в возбуждении по комнате.
– Ну вот, занимаемся платиной и одновременно кожей. У того дядьки на Скобелевском находим пять мешков с вырубкой - товар со «Скорохода». Для кого? А есть один мужик по фамилии Кислюк, он покупает кожу и хорошо платит. Живет Кислюк на Большой Зелениной. Берем его и его жену, а на квартире ставим засаду. За несколько дней попадают одиннадцать человек, клиенты. Толку от них мало: они - воры. У них одно: товар - деньги, куда дальше он идет, понятия не имеют, а Кислюк молчит. То есть не молчит, а крутит, врет, никак его не ущучить. Но работал он с кем-то, это было ясно. Вызвал я тогда на допрос жинку его. Пухленькая, веселая, разбитная, видно, хохлушечка. Так и так, говорю, дело-то пахнет керосином… Короче, не узнаем, с кем муж работал, - хана ему, придется за все самому отвечать. И тут она по-деревенски заголосила; бух на колени: не губите моего Гринко, по дурости связался он с этим околоточным, Александром Ивановичем, и с приставом, все это они, душегубы!.. Свихнулась, думаю, бабенка, чушь какую-то несет: какие околоточные, какие приставы на тринадцатом году Советской власти! Спрашиваю. Нет, не свихнулась: Александр Иванович до революции был околоточным, а теперь работает по снабжению. Фамилию его сказала, где живет…
– Какая же его фамилия?
– спросил Бенедиктов, откидываясь на спинку стула.
– Слабодской, жил он у Калинкина моста.
– И, увидев, что Бенедиктов кивнул, продолжал: - А о приставе ничего не знает, ни фамилии, ни адреса. Ну нам и то хлеб. Берем Александра Ивановича; обыск на квартире дал потрясающие результаты - золото, драгоценности, шесть сберегательных книжек, на них, если не ошибаюсь, лежало что-то тысяч семьдесят… Допрашиваем. Точно, был околоточным…
В дверь постучали, тотчас просунулась голова в меховой шапке, быстро, как на шарнире, сделала кругообразное движение.