Наш человек в Гаване
Шрифт:
– А вам разве ключ не нужен?.
– У меня есть отмычка. Пока.
Уормолд поднялся и увидел, как затворилась дверь за элегантной фигурой и невыносимым жаргоном Готорна. Ключ лежал в раковине – «комната 510».
В половине десятого Уормолд зашел к Милли, чтобы пожелать ей спокойной ночи. Тут, во владениях дуэньи, был безукоризненный порядок: перед статуэткой святой Серафины горела свеча; золотистый требник лежал возле кровати; одежда была старательно убрана, словно ее не было вовсе, и в воздухе, как фимиам, плавал легкий запах одеколона.
– Ты чем-то расстроен, – сказала Милли. – Все еще волнуешься из-за капитана Сегуры?
– Ты меня никогда не водишь за нос, а, Милли?
– Нет. А что?
– Все почему-то меня водят за нос.
– И мама тоже водила?
– По-моему, да.
– А доктор Гассельбахер?
Он вспомнил негра, который ковылял мимо бара. Он сказал:
– Может быть. Иногда.
– Но ведь это делают, когда любят, правда?
– Не всегда. Я помню в школе...
Он замолчал.
– Что ты вспомнил, папа?
– Много всякой всячины.
Детство – начало всякого недоверия. Над тобой жестоко потешаются, а потом ты начинаешь жестоко потешаться над другими. Причиняя боль, теряешь воспоминания о том, как было больно тебе. Однако он каким-то образом, но отнюдь не потому, что был чересчур уж добрым, не пошел по этому пути. Может быть, оттого, что у него просто не хватило характера. Говорят, что школа вырабатывает характер, стесывая острые углы. Углы-то ему стесали, но в результате, кажется, получился не характер, а нечто бесформенное, как один из экспонатов в музее современного искусства.
– А тебе хорошо, Милли? – спросил он.
– Конечно.
– И в школе тоже?
– Да. А что?
– Тебя никто больше не дергает за волосы?
– Конечно, нет.
– И ты никого больше не поджигаешь?
– Ну, тогда мне было тринадцать, – сказала она надменно. – Чем ты расстроен, папа?
Она сидела на кровати: на ней был белый нейлоновый халат. Он любил ее и тогда, когда рядом была ее дуэнья, но еще больше – когда дуэньи не было; у него уже мало оставалось времени на то, чтобы любить, он не мог терять ни минуты. Он словно провожал ее в путешествие, провожал недалеко, остальной путь ей придется проделать одной. Годы разлуки надвигались, как станция, когда едешь в поезде, но ей они сулили дары, ему же – одни утраты. В этот вечерний час он как-то особенно остро ощущал жизнь; не из-за Готорна – загадочного и нелепого, не из-за жестокостей, которые творились государствами и полицией, – все это казалось ему куда менее важным, чем неумелые пытки в школьном дортуаре. Маленький мальчик с мокрым полотенцем в руках, которого он только что вспомнил, – интересно, где он сейчас? Жестокие приходят и уходят, как города, королевства или властители, не оставляя за собой ничего, кроме собственных обломков. Они тленны. А вот клоун, которого в прошлом году они с Милли видели в цирке, – этот клоун вечен, потому что его трюки никогда не меняются. Вот так и надо жить: клоуна не касаются ни причуды государственных деятелей, ни великие открытия гениальных умов.
Уормолд, глядя в зеркало, стал строить гримасы.
– Господи, что ты делаешь?
– Хотел себя рассмешить.
Милли захихикала.
– А я думала, что ты грустный и чем-то озабочен.
– Поэтому мне и захотелось посмеяться. Помнишь клоуна в прошлом году?
– Он упал с лестницы прямо в ведро с известкой.
– Он падает в него каждый вечер в десять часов. Нам бы всем не мешало быть клоунами, Милли. Никогда ничему не учись на собственном опыте.
– Мать-настоятельница говорит...
– Не слушай ее. Бог ведь не учится на собственном опыте, не то как бы он мог надеяться найти в человеке что-нибудь хорошее? Вся беда в ученых – они складывают один плюс один и всегда получают два. Ньютон, открывая закон притяжения, основывался на опыте, а потом...
– А я думала – на яблоке.
– Это одно и то же. Понадобилось только время, чтобы лорд Резерфорд расщепил атом. Он тоже учился на собственном опыте, так же как и люди Хиросимы. Эх, если бы мы рождались клоунами, нам бы не грозило ничего дурного, кроме разве небольших ссадин... Да еще в известке немного перемажешься. Не учись на собственном опыте, Милли. Это губит душевный покой.
– А что ты делаешь сейчас?
– Хочу пошевелить ушами. Раньше я умел. А вот теперь не получается.
– Ты все еще скучаешь по маме?
– Иногда.
– Ты все еще ее любишь?
– Может быть. Время от времени.
– Она, наверно, была очень красивая в молодости?
– Да она и сейчас не старая. Ей тридцать шесть.
– Ну, это уже старая.
– А ты ее совсем не помнишь?
– Плохо. Она ведь часто уезжала, правда?
– Да, часто.
– Я все-таки за нее молюсь.
– О чем ты молишься? Чтобы она вернулась?
– Конечно, нет, совсем не об этом. Мы можем обойтись и без нее. Я молюсь о том, чтобы она опять стала доброй католичкой.
– А я вот не католик.
– Ну, это совсем другое дело. Ты не ведаешь, что творишь.
– Да, пожалуй.
– Я не хочу тебя обидеть, папа. Но так говорят богословы. Ты будешь спасен, как все добрые язычники. Помнишь, как Сократ и Сетевайо.
– Какой Сетевайо?
– Король зулусов.
– О чем ты еще молишься?
– Ну, конечно, последнее время я больше налегала на лошадь...
Он поцеловал ее и пожелал спокойной ночи. Она спросила:
– Куда ты идешь?
– Мне надо кое-что уладить насчет лошади.
– Я причиняю тебе ужасно много хлопот! – сказала она не очень уверенно. Потом сладко вздохнула и укрылась простыней до самой шеи. – Как чудесно, что всегда получаешь то, о чем молишься, правда?
4
На всех углах ему предлагали: «Такси!», – словно он был приезжим, и вдоль бульвара через каждые несколько метров к нему по привычке, сам не веря в успех, приставал какой-нибудь сутенер: «Разрешите услужить вам, сэр?» – «Я знаю всех хорошеньких девочек». – «Хотите красивую женщину?» – «Открытки?» – «Угодно посмотреть возбуждающий фильм?» Они были еще совсем детьми, когда он приехал в Гавану; он, бывало, оставлял их постеречь машину и давал за это пять сентаво, и хотя они старели вместе с ним, привыкнуть к нему они так и не могли. Для них он все равно не был местным жителем, так и остался вечным туристом. Вот они и привязывались к нему: рано или поздно он, как и все остальные, захочет посмотреть «сверхчеловека», дающего сеанс в публичном доме «Сан-Франциско». Ну что ж, они по крайней мере тоже не желали учиться у жизни.
На углу Вирдудес его окликнул из «Чудо-бара» доктор Гассельбахер:
– Куда это вы так спешите, мистер Уормолд?
– У меня деловое свидание.
– Всегда есть время выпить рюмочку виски. – По тому, как он произнес слово «виски», было ясно, что у него время нашлось, и не на одну, а на много рюмок.
– Я и так опаздываю.
– В этом городе никто никуда не опаздывает, мистер Уормолд. А у меня для вас припасен подарок.
Уормолд вошел в бар. Он горько усмехнулся:
– Кому вы сочувствуете, Гассельбахер, Востоку или Западу?
– Востоку или Западу чего? Ах, вот вы о чем. А мне-то до них какое дело?
– Что вы хотите мне подарить?
– Я попросил моего пациента привезти их из Майами. – Гассельбахер вынул из кармана две маленькие бутылочки виски: одна была «Лорд Кальверт», другая – «Старый портняжка». – У вас есть? – спросил он с беспокойством.
– «Кальверт» есть, а «Портняжки» нет. Очень мило, что вы вспомнили о моей коллекции, Гассельбахер.
Уормолда всегда удивляло, что он продолжает существовать для других даже тогда, когда его нет перед глазами.