Наш советский новояз
Шрифт:
Но — не тут-то было.
Сидим мы, бывало, у крохотного экранчика, слегка увеличенного линзой (было тогда такое кошмарное устройство, о котором сейчас даже и вспомнить страшно), и с интересом следим, как грибоедовская Софья с невинным видом морочит голову отцу, отводя его подозрения от Молчалина, с которым только что рассталась.
— Вот мерзавка! — страстно осуждает ее моя мать.
— Почему мерзавка? — немедленно вступает в дискуссию моя жена — Она борется за свое счастье!
Слово за слово, и — пошло-поехало.
Сложный подтекст этих дискуссий был очевиден. «Такая же мерзавка, как ты, которая вот такими же лживыми приемчиками женила на себе моего мальчика», — давала понять невестке свекровь. И невестке не оставалось ничего другого, как тут же кинуться в бой, защищая совсем ей не симпатичную Софью. Плевать ей было на эту Софью. Не в Софье тут совсем было дело!
С каждым днем наша жизнь становилась все невыносимее.
И тогда мы решили эту нашу (общую с родителями) комнату — менять.
Формально мы имели право «улучшить свои жилищные условия», поскольку имеющаяся у вас жилплощадь не соответствовала даже сильно заниженным тогдашним нормам. Но практически это было невозможно. Можно было только поменяться с кем-нибудь — с соответствующей, конечно, доплатой. (Вообще-то это было незаконно: считалось, что, получая или предлагая доплату, вы спекулируете государственной жилплощадью. Но государственные органы закрывали на это глаза. В не совсем легальной, а потому вполне ублюдочной форме тут как бы начинали уже действовать законы рынка.)
Попытку такого обмена и решили мы предпринять.
Комната наша — до того, как я «уплотнил» родителей нашей новой молодой семьей, — как я уже говорил, представлялась нам царскими палатами.
Во всяком случае, для обмена она представляла очень даже неплохой вариант. В самом центре Москвы, около Елисеевского магазина. Как нам тогда казалось, — большая, прямо-таки гигантская (18 квадратных метров!).
Но был у нее один существенный недостаток. Она была продолговатая, вытянутая в длину. А окна, как на грех, располагались в торцовой, короткой стене. Поэтому перегородить ее было невозможно: получилось бы два длинных узких коридора.
О том, чтобы сменять нашу комнату на две, хоть и небольшие, мы, разумеется, не смели даже и мечтать. Мечта наша была гораздо скромнее: найти более или менее равноценную, но такую, которую можно было бы перегородить, сделав из нее две.
Пересмотрев тьму разнообразных вариантов (описание их могло бы стать основой для еще более пухлого романа), мы, наконец, набрели на тот, который показался нам прямо-таки идеальным. Это было как раз то, о чем мы мечтали. Комната того же размера, что и наша, в том же районе, и не в развалюхе какой-нибудь, а в хорошем доходном доме, с внушительным подъездом, высокими потолками, просторной кухней. И соседей вроде не так уж много: всего шесть семей. Главное же ее достоинство заключалось в том, что окна (такие же два окна, как у нас) располагались в ней по длинной стене. Так что, если бы ее перегородить, получились бы две — хоть и маленькие — но уютненькие, квадратненькие, светленькие комнатки.
Счастливые, мы с женой объявили, что комната эта нам подходит. Уходя, уже в дверях, я сказал:
— Смешно, конечно, спрашивать, есть ли в вашей квартире ванная. В таком доме, как ваш…
И вдруг я вижу, что владельцы комнаты как-то замялись.
— Ванная у нас, конечно, есть, — после долгой паузы ответил, наконец, глава семьи. — Но во время войны нас уплотнили. В нашу ванную вселился прокурор. С семьей. И так до сих пор там и живет.
— Но вы не волнуйтесь, — перебила его жена. — Он — прокурор! Ему обязательно что-нибудь дадут. Как только они выедут, ванная будет!
Мы, конечно, не сомневались, что рано или поздно прокурору наверняка предоставят какую-нибудь другую жилплощадь, более достойную его высокого чина и звания. Но перспектива иметь в квартире вместо ванной прокурора, да еще с семьей, нас не прельстила. Обмен не состоялся, и мы с женой и нашим маленьким сыном так и остались жить в родительской комнате — за шкафом.
Ф
Формалистические выверты
Это выражение (как и многие другие — похожие: «формалистические выкрутасы», «формалистические фокусы», «формалистическое штукарство» и проч.) вошло в советский новояз после появления на страницах «Правды» (28 января 1936 года) статьи «Сумбур вместо музыки», разгромившей оперу Д. Шостаковича «Катерина Измайлова». Именно с этой статьи началась очередная охота «на ведьм». На этот раз главной опасностью, угрожающей чуть ли не самому существованию Советского государства, был объявлен формализм.
Формализму (пока еще только в музыке) была объявлена беспощадная война.
Как всякая идеологическая кампания в Советском Союзе, она распространялась с быстротой лесного пожара и охватила все необъятные просторы нашей родины. Докатилась и до самых дальних аулов горного Кавказа. И то ли в Махачкале, то ли в Нальчике, то ли в еще какой-то столице одной из кавказских автономий собрали всех местных ашугов, чтобы и их просветить насчет этой страшной идеологической заразы, наверняка им тоже угрожающей.
Был, как водится, сперва доклад. Потом — прения. И тут один из ашугов, как видно, лучше других понимавший, в каком царстве-государстве он живет, сообразил, что сейчас кого-нибудь из них, согласно разнарядке, выдернут из толпы и — для примера — объявят формалистом. Ну, а потом, как говорится, — ходи доказывай, что ты не верблюд.
Он встал и, прижав руку к сердцу, обратился к приехавшему из центра докладчику:
— Слушай, дорогой, какой формализм?.. Нотов не знаем!
Покончив с формализмом в музыке, партия и правительство взялись за формализм в других — смежных искусствах: в театре, в поэзии, в литературе. Формалистическим вывертом, формалистическим фокусничаньем, формалистическим штукарством объявлялось любое — даже самое робкое — отклонение от уровня посредственности.
В отличие от многих других идеологических кампаний эта растянулась на долгие годы. Стала, как любил выражаться Сталин, постоянно действующим фактором в непрекращающейся идеологической борьбе передового учения с силами реакции.
Однажды случилось и мне принять посильное участие в этой борьбе с формалистическими вывертами.
Вот как это вышло.
Первый — учредительный — съезд советских писателей был, как известно, в 1934 году. И на нем, как полагается, был принят устав, согласно которому «высшим руководящим органом Союза советских писателей СССР является Всесоюзный съезд советских писателей, созываемый один раз в три года». Но — устав уставом, а жизнь, как говорил Остап Бендер, диктует свои суровые законы. И вышло так, что следующий, Второй съезд собрался не через три, а через двадцать лет после первого. Отцу народов все эти годы, видно, было не до писательских съездов, он был занят более важными делами. Но в 1953-м отец народов умер, или, как говорили об этом старые лагерники, «ус откинул хвост», и писатели решили наконец (лучше поздно, чем никогда) собраться на свой Второй съезд.
Я тогда членом Союза писателей еще не был, но в дом на улице Воровского время от времени заглядывал. Была там тогда такая Комиссия по теории и литературной критике, которая пестовала молодых критиков. Как там она нас пестовала, я, честно сказать, уже не помню. Помню только, что подкидывали нам иногда какую-нибудь халтуру. Какую-нибудь графоманскую рукопись, которую надо было срочно отрецензировать. Платили за это не щедро, но, как говорится, всякое даяние — благо, а поскольку на штатную работу я тогда, как ни старался, устроиться не мог, каждая такая халтура становилась для меня неожиданным и исключительно ценным подарком судьбы.