Наш советский новояз
Шрифт:
Предположение автора этой «Коротышки» не лишено смысла. Не вполне ясно, правда, что тут первично, а что — вторично: Сталин отталкивался от «Тарифного справочника»? Или «Тарифный справочник» ориентировался на терминологию Сталина?
Но это, в конце концов, не так уж важно.
Куда больший интерес для нас представляет ответ Пастернака на этот настойчивый сталинский вопрос.
В безнадежной интонации этого ответа — ясное сознание, что никакой разговор на эту тему с этим человеком — невозможен.
Попробовать объяснить ему, почему «дело не в этом», он мог бы только одним-единственным доступным ему способом. Скажем, вот так:
Так начинают, года в два От мамки рвутся в тьму мелодий, Щебечут, свищут, — а слова Являются о третьем годе… Так открываются, паря Поверх плетней, где быть домам бы, Внезапные, как вздох, моря. Так будут начинаться ямбы. Так ночи летние, ничком Упав в овсы с мольбой: исполнься, Грозят заре своим зрачком. Так затевают ссоры с солнцем. Так начинают жить стихом.Вряд ли Сталин что-нибудь понял бы из такого объяснения.
Вот Мандельштам, который не был Пастернаку другом, это бы понял. Собственно, ему и понимать это было нечего, потому что он знал это не хуже, чем Пастернак. Вопреки предположению Сталина он ведь не был мастером. (Когда пытался сочинить «Оду», прославляющую «кремлевского горца», и ничего не получалось, в отчаянии бегал по комнате и кричал: «Вот Асеев — мастер! Он бы не задумался и сразу написал!..»)
Да, они не были друзьями. Но они хорошо понимали друг друга, потому что ГОВОРИЛИ НА ОДНОМ ЯЗЫКЕ.
Вот как говорит об этом Мандельштам:
…размахивая руками, бормоча, плетется поэзия, пошатываясь, головокружа, блаженно очумелая и все-таки единственно трезвая, единственная проснувшаяся из всего, что есть в мире…
А вот как вторит ему Пастернак:
Токование — забота природы о сохранении пернатых, ее вешний звон в ушах. Книга — как глухарь на току. Она никого и ничего не слышит, оглушенная собой, себя заслушавшаяся. Без нее духовный род не имел бы продолжения. Он перевелся бы. Ее не было у обезьян.
И Мандельштам в упоении подхватывает:
…Поэзия Пастернака прямое токованье (глухарь на току, соловей по весне), прямое следствие особого физиологического устройства горла, такая же родовая примета, как оперенье, как птичий хохолок.
Для Сталина этот язык был все равно что речь инопланетян. Но дело не только в языке. Ему бесконечно чуждо, в сущности недоступно, было само представление об искусстве как о «творчестве и чудотворстве».
Случись ему прочесть, допустим, знаменитую «пушкинскую речь» Блока:
Первое дело, которого требует от поэта его служение, — бросить «заботы суетного света» для того, чтобы поднять внешние покровы, чтобы открыть глубину. Это требование выводит поэта из ряда «детей ничтожных мира».
Бежит он, дикий и суровый, И звуков и смятенья полн…Дикий, суровый, полный смятенья, потому что вскрытие духовной глубины так же трудно, как акт рождения…
Не так уж трудно представить себе, как отнесся бы к рассуждениям такого рода не только «верный ученик Ленина», но и сам его Великий Учитель. «Пустая идеалистическая болтовня», — поморщился бы он. И добавил бы, что отсюда — «прямая дорога к поповщине».
А между тем о художественном творчестве как о чуде говорили не только Блок, Пастернак и Мандельштам, и даже не только Пушкин, Лев Толстой и Достоевский.
Сталин, наверно, очень бы удивился, узнав, что точно так же понимал природу этого загадочного явления и его верный холуй — «рабоче-крестьянский граф» А.Н. Толстой.
— Послушайте, — сказал Толстой, — когда я подхожу к столу, на котором лист бумаги, у меня такое ощущение, как будто я никогда ничего не писал; мне страшно — такое ощущение, как будто придется сесть писать впервые. А ведь я уже выпустил несколько книг, кое-какая техника у меня уже выработана… Нет, белый лист меня все же пугает! Как я буду писать, думаю я. Ведь я же не умею!
Старый циник не кокетничал. Он знал, что говорил. Знал, что истинное творчество — чудо. А ведь чудо может и не повториться. Оно и не повторилось, когда, выполняя сталинский «социальный заказ», он написал свою печально знаменитую повесть «Хлеб». Книга эта принесла ему все мыслимые почести и жизненные блага, но чтобы написать ее, не надо было быть А.Н. Толстым — автором «Петра Первого», «Ибикуса» и «Детства Никиты». Такую книгу вполне мог бы написать Павленко, и Вирта, или Ванда Василевская — кто угодно! И никакая «выработанная техника» ему не помогла.
Заказчик (Сталин), может быть, этой разницы не ощутил. Может быть, не очень-то и умел отличать Божий дар от яичницы. Но скорее всего ему и не нужно было, чтобы в заказанной им книге ощущалось присутствие этого самого Божьего дара. Ему нужно было, чтобы на обложке восславляющей его книги стояло имя А.Н. Толстого — достаточно громкое и само по себе, да к тому же еще и напоминающее о его великом однофамильце и предшественнике.
Но формула Сталина об инженерах человеческих душ возникла не только из его неспособности понять природу искусства. Помимо всего прочего, Сталину просто удобнее было думать о писателе, поэте как об инженере, производственнике. При таком взгляде на существо литературного дела введение института цензуры, например, уже не требовало никаких идеологических обоснований и оправданий — мера эта диктовалась чисто технической, производственной необходимостью:
Если Сталин назвал советских писателей «инженерами человеческих душ», то Главлит следовало бы назвать заводским ОТК (Отделом технического контроля), которому поручена проверка выпускаемого «изделия» на предмет полнейшего соответствия принятым требованиям и стандартам.
Да и во всех иных отношениях такой взгляд на существо дела был для Сталина предпочтительнее.
Если все дело в мастерстве, задача решается просто: повысить уровень мастерства, овладеть техникой литературного дела — и все тут. Конечно, техника литературного дела имеет ряд специфических особенностей. Но разве техника выплавки чугуна и стали или создания столь нужной стране химической промышленности не имеет тоже какой-то своей специфики?
Любой спецификой можно овладеть. Вот он сам овладел же!
Вряд ли, конечно, Сталин всерьез полагал, что смог бы написать роман «Молодая гвардия» не хуже, чем это сделал Фадеев. Но он считал себя достаточно компетентным, чтобы давать Фадееву вполне профессиональные руководящие замечания, касающиеся не только содержания его романа, но и той самой «техники», которая как раз и составляет самую основу специфики «литературного дела».
Высказывая Фадееву свои критические замечания по поводу его романа, Сталин сказал: