Наш советский новояз
Шрифт:
На самом деле, однако, не так уж важно, похож или непохож был реальный Ленин на выдуманного Эренбургом «главного коммуниста», жалующегося на непосильность взваленной им на себя исторической ноши.
Как он там бегал по своему кремлевскому кабинету и мучительно выкашливал все эти свои жалкие слова, Эренбург, может быть, и не угадал. Но он угадал главное.
Он правильно понял, что, создавая эту свою железную формулу («Морально все, что служит делу пролетариата») и выстраивая в соответствии с ней всю линию своего поведения, Владимир Ильич опирался на давнюю и прочную национальную традицию.
Морально все, что служит делу пролетариата (практика)
В отличие от знаменитой гитлеровской фразы, с которой она так прочно рифмуется, в ленинской формуле слово «совесть» не упоминалось. Но свое отношение к этому «внеклассовому» понятию Ленин однажды высказал. И вполне недвусмысленно.
В 1910 году, когда умер Л.Н. Толстой, он откликнулся на это событие специальной статьей. И вот что там у него об этом говорилось:
Либералы выдвигают на первый план, что Толстой — «великая совесть». Разве это не пустая фраза?..
Слово «совесть» Ильича явно раздражало. В его концепцию «классовой морали» оно не укладывалось.
И это не только в теории. В жизни — во всяком случае, в партийной и государственной своей деятельности — он тоже освободил себя и своих соратников от этой химеры.
Вот небольшая история — как раз на эту тему. Я вычитал ее в книге русского писателя-эмигранта Романа Гуля «Я унес Россию». А автор этой книги записал ее со слов старого большевика Александра Дмитриевича Нагловского.
Было это во время одного из обычных, ничем не примечательных заседаний Совнаркома.
Обстановку и характер этих заседаний Нагловский описывает так:
— У стены стоял простой канцелярский стол, за которым сидел Ленин, рядом — его секретарша Фотиева, женщина ничем, кроме преданности вождю, не примечательная. На скамейках, стоящих перед столом Ленина, как ученики за партами, сидели народные комиссары и вызванные на заседание видные партийцы.
Такие же скамейки стояли у стен перпендикулярно по направлению к столу Ленина. На них так же тихо и скромно сидели наркомы, замнаркомы… В общем, это был класс с учителем, довольно-таки нетерпеливым, осаживающим «учеников» иногда довольно грубыми окриками, несмотря на то что «ученики» перед «учителем» трепетали и вели себя на удивление примерно.
Несколько свободнее других «учеников» вел себя Дзержинский. Он очень часто входил, молча садился и так же молча уходил среди заседания.
Вот и в этот раз, при обсуждении вопроса о снабжении продовольствием железнодорожников, в «класс» с послушными «учениками» вошел Дзержинский. Вошел и сел неподалеку от Ленина.
На заседаниях у Ленина была привычка переписываться короткими записками. В этот раз очередная записка пошла Дзержинскому:
«Сколько у нас в тюрьмах злостных контрреволюционеров?»
В ответ от Дзержинского к Ленину вернулась записка:
«Около полутора тысяч».
Ленин прочел, что-то хмыкнул, поставил возле цифры крест и передал ее обратно Дзержинскому.
Дзержинский встал и, как обычно, ни на кого не глядя, вышел. Ни на записку, ни на уход Дзержинского никто не обратил никакого внимания. Заседание продолжалось. И только на другой день вся эта переписка вместе с ее финалом стала достоянием разговоров, шепотов, пожиманий плечами.
Оказывается, Дзержинский всех этих «около полутора тысяч злостных контрреволюционеров» в ту же ночь расстрелял, ибо «крест» Ленина им был понят как указание.
Разумеется, никаких шепотов, разговоров и качаний головами этот крест вождя и не вызвал бы, если бы он действительно означал распоряжение о расстреле. Но, как призналась рассказчику Фотиева, произошло недоразумение.
— Владимир Ильич, — объяснила она, — вовсе не хотел расстрела. Товарищ Дзержинский его не понял. Владимир Ильич обычно ставит на записках крест как знак того, что он прочел и принял, так сказать, к сведению.
Рассказчик поинтересовался: а как Ленин реагировал на случившееся, когда «недоразумение» разъяснилось?
Оказалось, что никак не реагировал.
Вот если бы ему сказали, замечает рассказчик, что какой-то поезд с продовольствием не дошел вовремя до места назначения, — вот тогда он бы реагировал. И еще как! Повинные в разгильдяйстве подверглись бы самому жестокому разносу. А тут…
Даже не поморщился.
Марксизм не догма, а руководство к действию
Первоисточник — слегка перефразированная реплика Ф. Энгельса из его письма к Ф.А. Зорге от 29 ноября 1886 г.:
Они (немцы) в большинстве случаев не понимают этой теории и рассматривают ее доктринерски и догматически, как нечто такое, что надо выучить наизусть, и тогда уж этого достаточно на все случаи жизни. Для них это догма, а не руководство к действию.
Формула эта вошла и в официальный советский новояз, и в разговорный. В официальном — стала одной из важнейших партийных идеологем, с помощью которой можно было оправдать любое отклонение от великого учения. (Например, объявить о возможности построения социализма — а потом даже и коммунизма — в одной, отдельно взятой стране.)
В разговорной речи нередко употреблялось в том же смысле. Скажем, в реплике режиссера, позволившего себе некоторые вольности в постановке классической пьесы:
…Как говорят, пьеса не догма, а руководство к действию.
И даже на совсем уже бытовом уровне, скажем, по ходу игры в преферанс или в шахматы, в ответ на реплику партнера или болельщика, что по теории так ходить не принято, могла последовать та же классическая реплика.
В таком контексте уже слегка различим был легкий оттенок иронии по отношению к священному тексту. Во всяком случае, это было уже некоторое снижение его официального пафоса.
Но и произнесенная вполне всерьез, не в каком-нибудь там переносном, а в самом прямом смысле, эта формула тоже могла принять юмористическую окраску, поскольку рядовой советский человек интерпретировал ее весьма своеобразно и применял к ситуациям самым неожиданным.
В 1942 году я и девочка, в которую я был влюблен, вступали в комсомол.