Наследник сказочника
Шрифт:
Он обернулся к Лене, и она почувствовала, как тело наливается безвольной тяжестью, а слова иссякают в горле. Она попробовала рвануться, развязать бесчисленные нити липкой паутины, в которую ее проворно паковали лапки незримого паука, но ничего не вышло.
– А ты будешь сидеть тихо и мирно, – улыбнулся Андрюха. – Приманочкой. Он мимо не пройдет.
И Лена рухнула куда-то вниз, в пустоту, во тьму. Свет апрельского дня мигнул над нею и померк.
***
Мышка расстаралась. Купила хлеба, гречку и макароны, колбасу, сосиски и сыр, захватила мягкие упаковки с майонезом и кетчупом, пару дешевых шоколадок и бутылку водки. Павел не собирался пить, но бутылка жидкой валюты никогда не помешает.
– Зайдешь? – спросил он, принимая пакет. В общем-то не хотелось приглашать в дом тонконогую некрасивую девчонку из его детства, которая выросла и стала некрасивой тощей девушкой. Но Павлу хотелось посмотреть, как Мышка отреагирует на яблоню, усеянную плодами в конце июня. Заметит ли, может, что-то спросит?
– Нет, у нас с мамкой поросенок, мы его по часам кормим, – ответила Мышка, и это детское “мамка” заставило Павла улыбнуться. – Пойду. Ты вообще не стесняйся, заглядывай к нам. Баб-Катю все любили, она…
Мышка сделала паузу, словно пыталась подобрать правильное слово. Насколько помнил Павел, она вообще не любила говорить.
– Она была хорошая, – наконец, сказала Мышка. – Всем помогала. Даже когда Катюша пропала…
– Что “когда Катюша пропала”? – спросил Павел.
Он смутно помнил тот жаркий летний день, когда потерялась Катюша, младшая дочка из многодетной семьи Соловьевых, бабушкина тезка. Они жили на окраине поселка, перебивались сезонными подработками вроде вскапывания чужих огородов, и бабушка их откровенно не любила, называя “шамайской породой”. Но когда Ирина Соловьева поковыляла по поселку, спотыкаясь, прижимая руку к груди и выкрикивая имя дочери, то бабушка бросилась к колонке с ведром для воды.
– Не ори, дура! – рявкнула она, и Соловьева замерла, глядя на нее мутными серыми глазами. Взгляд был беспомощным и немым. – Молчи!
В ведро ударила тугая струя воды. Павел и Лена тогда сидели на скамье у забора – и он запомнил тяжелую бабушкину фигуру, которая согнулась над водой: бабушка всматривалась куда-то очень глубоко, туда, где по траве катились красные яблоки, и сухие желтоватые пальцы покойницы скручивали нить в клубок. Наконец, бабушка выпрямилась, отерла пот со лба и тяжелым, неживым голосом сказала:
– У Кольки-дурака. Еще не сделал ничего, беги. Она там.
Соловьева с воем подхватилась в сторону дома, в котором жил со своей матерью Колька-дурачок, местный юродивый. Вместе с ней бросились подоспевшие соседки, и Кольку потом били – с той жестокостью, которая бывает лишь в деревнях.
Потом у бабушки был гипертонический криз. А зимой она умерла от обширного инсульта, и Павел больше не приезжал в Первомайский.
Он забыл обо всем, словно кто-то набросил платок на его воспоминания, скрывая их до поры до времени. Были другие дела: школа, школьные друзья и подруги, учителя, сдача экзаменов и поступление в универ, мама и ее Герхард. Павел не вспоминал о бабушке, отодвинув все куда-то за край жизни, туда, куда уходят мечты и детские игрушки.
А теперь вот вспомнил.
– Она же нашла Катюшу, – неуверенно сказала Мышка, словно не знала, как говорить с Павлом, который должен был все знать и помнить. – Ты разве забыл? Колька-дурак ее украл. А баб-Катя нашла.
– Я помню, – ответил Павел. – Да. Большой поросенок-то у вас?
Мышка улыбнулась – Павел ощутил ее искреннюю радость от того, что теперь можно говорить о простых вещах, вроде свиней и хозяйства. О нормальных вещах, а не о женщине, которая видит пропавшего ребенка, глядя в ведро с водой из колонки.
– Мелкий пока, но вырастет. За яйцами к нам заходи, за молоком, за творогом. Мамка недорого продаст. У нас все свежее, молоко мамка не разбавляет.
Павел кивнул, и они попрощались.
Дома он приготовил нехитрый поздний обед или ранний ужин. Телевизора не было, но и не беда: Павел привез с собой ноутбук, в который закачал фильмы, сериалы и книги, так что проблем с развлечениями не было.
Комнат в доме было три: одну Павел занимал, когда приезжал к бабушке, вторая была проходной, соединявшей две части дома – там на кровати устраивалась бабушка, когда появлялись гости: для них отводили третью комнату, большую, которую в поселке называли “зал”. Павел положил на тарелку макароны, открыл банку кильки в томате и, пройдя в зал, остановился у фотографий.
Они занимали всю стену. Вот еще дореволюционные, желтые, с его предками – бабушка когда-то рассказывала, кто есть кто, но Павел успел все забыть. Как, например, зовут этого важного господина с густой бородой и крючковатым носом? Поди теперь знай, спросить не у кого.
Вот бабушка и дедушка Витя, Виктор Николаевич – он умер вскоре после того, как родилась мама. Умер, как говорили в Первомайском, плохой смертью, утонул. Мама рассказывала о нем Герхарду, когда тот приезжал в Турьевск знакомиться с невестой по переписке – Павел помнил ее негромкий голос, он звучал неуверенно, словно немецкий жених мог что-то неправильно понять, или мама сама не знала, что именно сидит так глубоко и до сих пор не дает ей покоя. Бабушка никогда не говорила о том, как умер ее муж, даже вскользь, а Павел не спрашивал.
К плохой смерти лучше не прикасаться лишний раз – в Первомайском это знали точно. Она способна возвращаться.
Потом пошли уже цветные фотографии – школьные снимки мамы-первоклассницы, полароидный квадратик с мамой и Павлом у нее на коленях, а вот и Павел-школьник за партой с букетом осенних цветов.
Ему вдруг почудилось, что нить, которую баба Луша наматывала на свой клубок, протянулась от портрета остроносого мужчины к мальчику с цветами.
– Что здесь нахрен происходит? – спросил Павел.
Ему не ответили. Зато он услышал быстрые тяжелые шаги – кто-то шел от калитки к дому.
В дверь ударили, и глухой голос Андрюхи приказал:
– Открывай, городской, побазарим.
Отбрехаться от деревенского гопника – это совсем не то же самое, что что-то пытаться доказать коллекторам. Это не страшно. Павел прошел через кухню, на всякий случай взял со стола старый нож, которым бабушка когда-то чистила картошку, и открыл дверь.
Высокий и плечистый, Андрюха был почти таким же, каким Павел его помнил. Жиган-хулиган, за которым бегают девчонки, первый парень на деревне.
Павел не сразу понял, что с ним не так.
Потом, когда понял, захотел заорать во всю глотку – визгливо, по-бабьи, чтобы то, что надело личину Андрюхи, отшатнулось и убежало.
Но голос куда-то подевался. Голос скомкался в горле и провалился в живот – теперь Павел мог только стоять и смотреть.
Существо, которое вызвало его побазарить, казалось изломанным, состоящим из углов и узлов. Облик Андрюхи расползался клочьями и собирался снова, чтобы содрогнуться и растечься, выпуская тьму. За пустыми глазами вспыхнули огоньки – оно поняло, что Павел сейчас видит его настоящим.