Научи меня плохому
Шрифт:
Бегу – это слишком громко сказано. Спешно переставляю ноги вслед за Макаром через дежурную часть и множество всяких ярко освещённых помещений, не разбирая ни дороги и по большей части, без опасений растерять внутренние органы, напоминающие хлипкий холодец.
Вероятно, папу доставили по скорой. Нейрохирургия – это страшно. Травмы головного или спинного мозга. И думать мне страшно, что эти травмы могут быть несовместимы с жизнью.
Но я в это не верю. Потому что мой сильный и большой папа он не может. Он выкарабкается и отделается царапинами, и мы вскоре не вспомним, как ужас сокрушает мои суставы, будто они из хрупкого стекла.
Перед сестринским постом у меня теряется голос, и наваливается немота. Обширная анемия раскатывается по всем кровеносным сосудам, что едва в обморок не сваливаюсь, но Резник подставляет надёжное плечо, обнимая меня и притискивая к себе.
— Вы на часы смотрели? Для посещений уже поздно и вас, вообще, кто пустил? — у суровой медсестры в скошенном чепчике никакого сострадания.
Она повидала всякое и задолбавшаяся внешне. Стучит по клавишам и головы не поднимает от монитора в надежде, что мы рассосёмся сами по себе, как воздух, которого я никак не в состоянии нахвататься и произнести хоть одно слово.
— К вам мужчина поступил. Ирискин…ммм… Вась, как отца зовут? — Макар вступается за меня и у меня же спрашивает.
Мы ринулись сразу в больницу. Главная городская и нам с посёлка до неё ближе добираться, чем Иринке. Я ей написала, чтобы привезла папины выписки и страховые документы.
— Анатолий Семёнович, — называю год его рождения, затем переборов блок внутри спрашиваю, — Что с ним?
— Валь, это ж в вип-палату, пропусти без оформления, — откуда-то из-за угла выныривает схожая женщина, сгрузив обе руки в карманы голубого халата.
— Он в себя пришёл? Сказали, что без сознания и нужна срочная операция, — что б я понимала помутнёнными извилинами.
У меня собственное имя спроси, я его с наскока не произнесу.
— Да, проходи ты. Проход не загораживай. С ним доктор, он всё и расскажет, что ко мне-то докопались, — недовольно бурчит, чепчик, подперев висок, словно мигренью мается.
— С папой всё хорошо будет, маленькая, — тихо Макар говорит. Слышу я и только, а ещё мою макушку частыми поцелуями обхаживает.
Сердце скукоживается и плачет навзрыд, как представлю, что войду в палату, а там…
— А вдруг не будет, — хлюпаю носом, запрещая своим слезам литься.
Я не сильная, но приказываю себе таковой стать, чтобы выдержать.
— Будет, будет. Я тебе обещаю, когда так любят, с людьми ничего плохого не случается, — заверяет убеждённо и часть груза отваливается.
Та, где я не уверена, что справлюсь с потрясением.
— Девушка пусть проходит, а вам, молодой человек, нельзя, — крякает компаньонка чепчика, останавливая нас посреди унылого коридора.
Макар сдаёт назад, не вступая в спор, который неуместно впишется в стерильный покой.
Мы с ней путляем, как зайцы в непогоду, между ширм, остеклённых реанимационных палат.
— А почему папу в вип положили? — осеняет меня внезапно.
— Свободных коек не было, — сухо меня осаживает, чуть ли не скрипя, тяжко вздохнув.
Удручает совершенно наплевательское отношение и возникает тяготящее душу чувство, что должного ухода и обследования папа не получит. Обо всём нужно постепенно беспокоиться. Я и сама сиделкой устроюсь. Да хоть санитаркой, всё это не имеет значимости. С перевязками справлюсь. Уколы научусь ставить. Всё что угодно осилю, лишь бы обошлось.
На пятом витке самоистязаний медсестра останавливается, пропуская меня в холл с кожаными диванами и креслами. Можно было бы назвать комнату уютной, не будь в ней стойкого и приторного запаха медикаментов и дезинфицирующих средств.
Меня, на тревожно всхлипывающих нервах, и без того подташнивает. Вот-вот попрощаюсь с содержимым желудка, но и его и безумную пляску сердечного ритма проталкиваю, сглотнув с трудом. Оно там же в горле застряло и колотится до темноты в глазах.
Шоковый шок накрывает увиденным. Ненависть хватает за грудки и вытряхивает из меня здравомыслие. Я бы взбешённой кошкой кинулась и разодрала оборзевшее лицо Орловского.
Папы в палате нет. И слава богу. Есть он. Лекс в образе викария и какой-то темно-серой накидке, лежит на кровати с книжкой в руках.
— Орловский у тебя совсем голову снесло, — нападаю едва ли не с криком на наглеца, озарённого и просветлённого унылой улыбкой.
— Привет. Пришла всё-таки. Я тебя ждал, — грустно, как будто я его пожалеть должна и по головке погладить.
Умилиться подкату, от которого у меня волосы шевелятся.
— Уму непостижимо, какой ты идиот. Чего ты этим добивался? — риторически спрашиваю, никак не придя в себя.
— Ничего. Просто поговорить хотел, по-другому бы не пришла. Мне позвоночник сломали, сам я уже ходить не смогу. Сейчас как-то паршиво прозвучит, но платная медицина бессильна. Я теперь инвалид прикинь, столько всего навалилось, что сделал, а ещё больше того, что уже не сделаю, — не давит на жалость просто объясняясь и просто на меня таращась.
Мягко говоря, тошнит меня в разы сильнее.
— Орловский, не ври. Не дай бог, на себя накаркаешь. В твоём идиотизме я не сомневаюсь, но не настолько же, — топчусь у двери, так и не определившись вхожу я или лечу пулей вон.
— Вась, да я бы рад шутить, но ни в чём тебя не обвиняю, конечно, сам отчасти напросился. Я на Резника писать заяву не стану. Это он, да, постарался, — кивает заторможенно, подтверждая свои слова и мои новообразованные страхи, — Пересмотрел я свои понятия, думаю, вдруг зачтётся. Типа я жертва и, ладно, мои загоны не вникай, но я парализован ниже пояса. Надеюсь на всё, на что можно надеяться. Пусть и бредом покажется, — он говорит, а я как обездвиженная игрушка, вожу глазами по постели и кровати этой для лежачих тяжелобольных.
Он врёт. Врёт. Врёт. За ним такое водится. Верю или не верю. В таком хаосе вовсе соображать перестаю. Мне выключает сознание, но я не падаю. Моргаю бесполезно, не представляя, как мне теперь быть.
= 47 =
— Всё с тобой ясно, сладкая ириска-карамелька, — Лекс комкает простыню, натягивая кожу на костяшках до белых пятен. В голосе мука и страдания. На лице грим, скорби и покаяния, — Ты мне не веришь.
Больным неприятием ударяет его обращение. Сладкой меня Резник называл и как будто закрепил за собой прозвище на одной полке с Ромашкой. Интонации его жадные и покрытые страстью, начинают, как через громкоговоритель звучать, если бы только в голове. Они по всему телу отзываются, разнося запретные вибрации. Я упустила из виду, что руки, обнимающие тебя и дарящие неземное блаженство, могут быть жестокими.