Не кысь (рассказы, статьи, эссе)
Шрифт:
Ранняя осень уже вползла в город Р. и торчала там и сям - где бурыми кустами, где плешью в листве покорившихся деревьев. Пахло курами, сортиром, мокрой травой, вставала луна, такая медная и такая огромная, словно уже наступил конец света; Спиридонов курил и вместе с дымом из его рта выходила музыка иных миров; небритый и хромой, пожилой и неумный, он был избран кем-то, дабы свидетельствовать о другой жизни, далекой, невозможной, недоступной - такой, в которой никому из нас не было места. А нашим местом был город Р., заранее понятный, истоптанный и исхоженный, хоть направо пойди, хоть налево, хоть спускайся в подвалы, хоть заберись на конек крыши и, упираясь скользящими ногами в проржавевшую жесть и обхватив теплую, картошкой пропахшую трубу, кричи на весь свет, кричи редеющим лесам, синим туманам в холодных сжатых полях, кричи пьяным трактористам, сползшим в борозду с трактора, и волкам, объедающим трактористам штаны и шею, и маленьким сельским магазинам, где лишь сухой кисель да резиновые сапоги; кричи уснувшим жукам и улетающим журавлям, кричи одиноким черным старухам, забывшим дрожь перед свадьбой и вой в изголовьях гробов; кричи: все известно наперед, все истоптано, проверено, обыскано, сосчитано и перетряхнуто, выхода нет, выходы закрыли; в каждом доме, окне, чердаке и подвале уже ходили, проверяли: трогали бочки, дергали шпингалеты, вбивали или вырывали гнутые гвозди, обшаривали осклизлые от плесени или подсохшие с углов подвалы, ковыряли рамы, отколупывая коричневую краску, вешали и срывали замки, двигали кипы свалявшейся бумаги; нет ни одной, пустой, случайно как-нибудь забытой комнаты, угла, коридора; нет стула, на котором бы не посидели; не сыскать медной, душно пахнущей дверной ручки, за которую бы не подержались, скобы или засова, который не двигали бы туда-сюда,- выхода нет, да и сторожа нет,- просто уйти не дано.
А эти,- те, что поют и шумят в огне и дыму в беззаконном рту инвалида,не ищут ли и они выхода в той, своей вселенной, ныряя, прыгая, танцуя, вглядываясь из-под руки в морской горизонт, провожая и встречая корабли: здравствуйте, матросы, что привезли вы нам: ковры? чуму? серьги? селедку?расскажите скорее, есть ли иная жизнь, и в какую сторону бежать, чтобы ухватить ее золотистый краешек?
Тяжко вздохнула Светлана, страдая от того, что по всей земле, в шахтах и на самолетах, в ресторанах и каторжных норах, в ночном дозоре и под праздными белыми парусами, недостижимые и прекрасные, шевелятся мужчины, которых она не встретит,- маленькие и огромные, с усами и автомобилями, галстуками и лысинами, кальсонами и золотыми перстнями, с карманами, полными денег, и страстным желанием потратить эти деньги на Светлану,- вот, сидящую себе тут, всю в кудрях и пудре, на вечернем крылечке и согласную крепко и неотвязно полюбить каждого, кто ни попросит.
И Джуди сидела, сливаясь с темнотой, и молчала, как и все. Она давно уже, кажется, молчала, но только сейчас, когда Спиридонов исполнял соло на трубе, стало вдруг слышно, как глухо, бессильно и черно ее молчание, подобное покорному, одинокому молчанию зверя,- того фантастического зверя, которого она хотела лечить, еще не зная и не видя того, кто позвал ее, поманив копытом или когтистой лапой; на поиски кого она, замотавшись в платки и шали, храбро отправилась вдаль, за моря и горы,- тихого, теплого, полезного друга, покрытого мягкой шерстью, с глупыми темными глазами, с редкими волосами на морде, с таинственной пустотой, дующей из ушей, изрытых розовыми хрящами и каналами, с молоком в атласном животе или столбом прозрачного семени в завитых тайниках чресел; с длинными, винтовыми рогами, с хвостом, подобным волосам гейши поутру, с серебряной цепочкой на шее и маргариткой в беспечной пасти,- зверя ласкового, верного, небывалого, придуманного во сне.
Мне захотелось обнять ее, погладить ее шершавую голову и сказать: ну что, что ты хочешь от нас, глупая женщина, чем мы можем тебе помочь, если и сами не знаем, кого звать, куда бежать, что искать и от кого прятаться? Все мы бежим в разные стороны: и я, и ты, и Антонина Сергеевна, вспотевшая от безмерной государственной ответственности, и дядя Женя, уже далекий, южный, почти потусторонний, уже удобно потопывающий ногой в новенькой экономной сандалии, чтобы отправиться на свою последнюю прогулку, с которой он не вернется; и кавалер-девица Ольга Христофоровна, хотевшая как лучше, но сбитая влёт хотевшими как еще лучше коллегами,- вот всходит луна и мучает Ольгу Христофоровну забытыми снами, забытыми полями, изрытыми копытами конницы, свистом призрачных сабель, дымом беззвучных ружейных выстрелов, запахом каши из коллективных котлов, запахом овчины, крови, юности и неполученных поцелуев. Оглянись вокруг, прислушайся, а не то раскрой книги: все бегут, бегут - прочь от себя или на поиски себя самого: бесконечно бежит Одиссей, кружа и топчась в мелком блюдце Средиземного моря; три сестры бегут в Москву, неподвижно и вечно, как в кошмаре, перебирая шестью ногами и не двигаясь с места, бежит доктор Айболит, тоже, вроде тебя, размечтавшийся о каких-то заморских больных зверях - "и вперед побежал Айболит, и одно только слово твердит: Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!" Москва, Лимпопо, город Р. или остров Итака - не все ли одно?
Но ничего этого я не сказала, потому что тут звякнула калитка, и из затуманенных росою кустов боярышника вышел, белея вышитой рубашкой, Василий Парамонович, любитель воздушных путей, а с ним об руку - Перхушков, районный идеологический дракон.
– Ктой-то?- весело и тревожно гукнул Василий Парамонович из сумерек.- А я вот согласовывать иду, да планы новые несу, да и слышу: хулиганит кто-то с музыкой. А это никак братец к Антонине Сергеевне пожаловали? А милости просим! До дома, до хаты!
– Что это?- встрепенулся и Перхушков, чуя во тьме темноту Джуди.Неужели иностранные товарищи прибыли? Бронь-то с двадцатого!
И вернул нас в дом, где помидорки с коньяком и видом своим, и действием возрождали глухие исторические воспоминания о Бородинской битве.
– К утру ждем эскадрилью,- сказал Василий Парамонович.- Эх и торжественно будет!
– А где ж она сядет?- удивилась Антонина Сергеевна.
– А нигде не сядет: у них допуска нет,- отвечал Василий Парамонович, покосившись на Перхушкова, и Перхушков кивнул.- Они кружиться будут и фигуры изображать. Завтра отрепетируют, а уж когда товарищи побратимы подойдут, тут они всю красоту и покажут.
– А нельзя ли с истребителей красные гвоздики сбрасывать? Бумажные?спросила Антонина Сергеевна.
– На бумагу лимиты мы вон когда еще выбрали - в июне! Эк ты, Антонина, хватила - бумагу!
– А если частный сектор подключить, что для кладбища цветы вяжет?
– Ни в коем случае! Они же вяжут розы, не гвоздики, а розы аполитичны,вмешался Перхушков.- Надо же понимать разницу. Вообще кладбище - это большая наша боль и тревога,- взгрустнул Перхушков,- запущенный, признаться, участок идеологической работы,- какой-то не свойственный нашему обществу дух уныния, угнетенности, причем с оттенком мистицизма: кресты, склепы, а кое-кто даже позволяет себе пессимистические надписи или сооружает цементных ангелочков, каковые суть незамаскированные подрывники материализма и эмпириокритицизма. И подумать только, что на камнях и надгробиях высекают - совершенно безответственно - не только дату рождения, но и дату так называемой смерти, причем ни та, ни другая зачастую не согласовывается с компетентными организациями. Это - прямой космополитизм. Вот почему сейчас задуман почин вносить строгое замечание - строгое!- в учетные карточки усопших товарищей, если на их могилах будут зафиксированы мистические фигуры и несогласованные цифры - ведь не можем же мы допустить, чтобы три источника и три со ставные запчасти учения засорялись и разбазаривались привнесенными извне херувимчиками. А взять другие узкие места! Да что далеко ходить - вон, два квартала отсюда, интернат для престарелых, ведь что делается, если копнуть! Гайдуков, Андрей Борисович - заслуженный работник, медали от проймы до проймы, к прошлым ноябрьским аж китель клиньями надставляли, трижды лауреат Голубого Меча,- совершенно забывается, под кроватью зайчиков ловит, позорит органы! Бойко Раиса Николаевна - уж, кажется, все условия созданы, на политсеминары ее на каталке привозят, камфара - пожалуйста, капельница - на здоровье, кислородная подушечка - милости просим, все под рукой! Так ведь Ясперса с Кьеркегором путает, не может семнадцать причин постепенного перерастания перечислить и настаивает, что апрельские тезисы были прибиты Мартином Лютером Кингом к Берлинской стене! Что это? А Иванова Суламифь Семеновна? Добро бы из бывших, так нет, интеллигент в первом поколении, кандидат наук и все что полагается, и даже изобрела в свое время какой-то там сироп для успокоения нервов, очень популярный в конце тридцатых годов, так что сам Михаил Иванович Калинин ее поздравлял, прикалывал ей к груди медальку, обнимал и целовал, пожимал руки, ноги, шею, всё,- очень горячо приветствовал!- так вот эта Суламифь впала в такой жестокий склероз,- а скорее всего не склероз это, а диверсия,- что воображает себя юной капризницей, причем самого дурного тона: подайте ей, значит, какие-то букеты сирени, она будет в них валяться, и пусть, дескать, эльфы с опахалами навеют на нее, к примеру, зефиры или там, страшно вымолвить, сирокко,- и это наша-то, советская старуха допускает такой политический просчет! Ну какое, друзья, по чести, может быть в нашей стране сирокко?
Перхушков заплакал, крутя головой, и Светлана, влекомая к мужским выделениям, будь то хоть слезы,- подобно змее, влекомой к теплу,- приникла к ослабевшему комиссару и принялась вытирать все сорок его очей светлыми своими локонами, для крепости вымоченными накануне в сахарном сиропе и накрученными на газету "Красная звезда".
И вообще, говорил Перхушков, давясь тоскою, как страшно и трудно жить на свете, друзья! Какие драмы, коллизии, ураганы, бури, смерчи, циклоны, антициклоны, тайфуны, цунами, мистрали, баргузины, хамсины и бореи, не говоря уж о лон-жень-фынах, случаются на каждом шагу в духовной нашей жизни! О! Вот буквально только что этим летом, да что там, в августе, вот в этом самом августе Перхушков пережил драму, описать которую не возьмется ничье перо - еще не ослеп такой Гомер, чтобы поднять эту тему. Ад,- горько рассказывал Перхушков,- это просто вечеринка с девушками, это, не сказать худого слова, ЦПКиО им. Горького на фоне того, что с ним было! Да этот всемирный дурачок Данте, якобы шаставший со своим дружком Вергилькой по адским кругам, случись ему пережить такое, просто удавился бы на месте, не стал бы зря мучиться! С первого по четырнадцатое августа - траурные дни, недели плача - Перхушков пережил разлуку с родиной. Да. В Италию. Да. Туда самолетом, а назад - чтобы умножить муки - поездом. И вот - ранняя седина (Перхушков отодвинул Светлану и показал седину) и горькие, испещрившие буквально все лицо, уши и даже затылок морщины.
Как описать - ведь Перхушков не Гомер, не Лопе де Вега и даже не поэты Плеяды - это одиночество, эту разбитость, эту глубокую, безысходную депрессию? А этот гнет, как бы разлитый в воздухе? В Италии всегда серое, серое небо,- описывал Перхушков,- низкие свинцовые тучи сгустились над плоскими крышами и так тяжело давят, давят. Вой ветра едва оживляет пустые и жалкие улочки. Пройдет, сгорбившись, старуха, проползет нищий, помахивая окровавленной культей, обернутой в грязную тряпицу, и вновь - тишина. Редкие снежинки, медленно кружась, падают в ужасающей духоте. Густой промышленный дым черными клубами застилает кривые переулки городов, так что на расстоянии вытянутой руки уже ничего не видно, да и смотреть там не на что. Итальянцы угрюмый, мрачный народ, сгорбленный от многовекового непосильного труда, с впалой чахоточной грудью и постоянным кровохарканьем, так что все улицы покрыты кровавыми туберкулезными плевками. Редко-редко слабая улыбка освещает бледное, испитое лицо итальянца, обнажая бескровные десны, лишенные зубов,- и то, лишь если встретит нашего, советского,- тогда тянет итальянец свои худые руки в обрывках лохмотьев и тихо хрипит: "товарищ! Кремль!" - и вновь бессильно роняет ослабевшие конечности.
Посреди Италии возвышается угрюмая черная крепость - Ватикан. Страшные зловонные рвы окружают крепость с четырех сторон, и лишь скрипучий подъемный мост раз в год опускается на ржавых цепях, чтобы впустить грузовики с золотом. Воронье кружит над Ватиканом, зловеще каркая, а выше носятся вертолеты, а еще выше - Першинги. Изредка из-за стен крепости раздается хриплый смех - это смеется папа римский, мрачный старик, которого никто никогда не видел. Уж он-то сыт и богат, у него свои стада и поля, так что ест он каждый день и колбасу, и сало, и пельмени, а по праздникам - пиццу. В подвале Ватикана - гарем, там томятся сотни прекрасных девушек, среди которых есть и наши, советские, променявшие родные просторы на чечевичную похлебку. Да просчитались - чечевицу им дают раз в год, на Восьмое марта, а так - одну баланду. Да и парашу не каждое утро выносят.
Стража Ватикана ужасающа - кто ни приблизится, стреляют без предупреждения. Шаг влево, шаг вправо тоже считается попыткой покушения на папу римского. Вот почему никто с ним ничего поделать не может. Хорошо тренированные овчарки и колючая проволока под током довершают гнетущее впечатление.
Крысы в Италии шныряют так густо, что автомобили практически не могут проехать. Да и у кого есть деньги на автомобили?- горько вскричал Перхушков.- Разве у толстосумов и богатеев! Эти-то катаются как пармезан в масле, день и ночь попивая вино в пышных дворцах и соборах и громко смеясь над простыми итальянцами, а те лишь бессильно сжимают исхудавшие кулаки. Полки магазинов пусты, и часто, а вернее постоянно, можно видеть, как маленькие дети,- все, кстати, как один на костылях,- дерутся у помойных бачков из-за куска хлеба.