Не судьба
Шрифт:
Зинаида Сергеевна осторожно держала свою свечку двумя бледно-серыми пальчиками и, склонив свой тонкий стан, только опиралась на спинку стула. Глаза её сквозь вуалетку умилённо созерцали потолок, и по временам она слегка морщилась и кашляла, когда струя ладана доходила до неё. Лена серьёзно и горячо молилась, стоя на коленях. Зина тоже стала на колени, чтобы не отстать от сестры, и внимательно, с сосредоточенным видом, отлепляла кусочки воска от своей свечи.
Мишель сначала наблюдал за молящимися, с любопытством рассматривал свою небесную мамашу и любовался серьёзными личиками сестёр. Но мало-помалу все отдельные лица как-то изгладились в его глазах; остался только блеск огня и золота сквозь облака ладана, из-за которых доносилось точно издали стройное церковное пение. Слов он не мог разобрать: до него достигала только музыка. Какое-то светлое, несколько грустное чувство наполнило его душу, точно что-то улыбалось внутри его. Пели очень хорошо, так хорошо, что совсем расшевелили его, и сердце заплакало в его груди. Тихие, слишком сладкие звуки уносились куда-то далеко-далеко и увлекали, тянули за собой, обещая что-то таинственное, чуждое, но прекрасное. «О, Боже, сделай то, что я хочу: Тебе это так легко!» — лепетал детский голос в глубине души Мишеля. Ему вспомнилось, как однажды — много лет назад — он испытал подобное чувство при звуках органа в одном старинном соборе в Швейцарии. Да, именно это самое ощущение. Точно поют где-то в вышине, голоса улетают вверх и тянут, уносят за собой.
Мишель вышел из церкви в самом лучшем расположении духа и, расставаясь с матерью и сёстрами на углу Невского проспекта, тихо шепнул Зине: «Дай мне руку на счастье». Зина с ясной улыбкой протянула ему руку: он крепко пожал её и отправился к Мурановым.
Спокойный и радостный, он медленно шёл по тротуару, от всей души восхищаясь вечером. Это был один из тех светлых, бледно-зелёных вечеров, которые бывают только в Петербурге. Всё небо обливал бледный свет с металлическим отблеском, и только на западе небосклон сиял алыми полосами. Редкие звёзды и бледная луна казались лишь немного ярче остального неба; зелёно-перламутровый оттенок разливался повсюду. Казалось, что, если бы этот воздух превратить во что-нибудь твёрдое, и если бы частица его могла оторваться и упасть, она промелькнула бы в пространстве искрой летнего светляка и зазвенела бы металлическим звоном, ударившись о землю. Газовые фонари и лампы в окнах магазинов придавали Невскому нарядный и весёлый вид, но не усиливали света и казались как бы ярко нарисованными огнями какой-нибудь декорации. Весь Невский сиял этими огнями, звенел и шумел стуком экипажей, говором и звонками конно-железных поездов. Толпы гуляющих сплошной, тёмной массой двигались по тротуарам. У Гостиного двора было особенно шумно и тесно.
Мишель остановился напротив Гостиного двора и оглянулся вокруг. Ему бросился в глаза красный фонарь на Думской каланче. Этот фонарь возвещал беду: где-нибудь должен быть пожар. Но кто же об этом думал? Как эффектно, как кстати очутился тут этот фонарь! Точно крупный драгоценный рубин, он повис в воздухе и блестел кровавым огнём на фоне светлого зеленоватого неба.
Мишелю казалось, что в этот вечер всё так красиво нарочно для него. Бог знает отчего, в душе его зашевелились самые сладкие надежды, и он подошёл к подъезду Мурановых с радостно бьющимся сердцем.
Швейцар стоял на пороге и, узнав ежедневного посетителя, остановил его.
— Давно не бывали-с, — сказал он любезно. — Господа изволили выехать вчерашнего числа и оставили вам записку. Не угодно ли повременить, я сейчас принесу.
— Какую записку, куда уехали?
— В Москву-с, вчерашнего числа. И приказали записку вам…
— Кто уехал? Один барин?
— Со всем семейством-с. В деревню-с.
— Давай записку… скорее! — крикнул Мишель.
Из записки он узнал немногое. Муранов сожалел, что давно не видал его, сообщал о своём внезапном отъезде и объяснял, что собрались скоропостижно, так как все препятствия к отъезду неожиданно устранились. Далее он прибавлял, что надеется видеть Мишеля у себя следующей зимой и желает ему всякого благополучия.
Мишель, неизвестно для чего, дал швейцару пять рублей и спросил, не приказывали ли чего ещё?
— Кланяться приказывали-с барин и молодая барышня. «Кланяйся, — говорит, — и скажи, что очень сожалеют, что давно не бывали». А более ничего-с!
Мишель повернулся и пошёл.
Уехали! Что же это такое? Куда теперь идти и что делать?
Он опять очутился на Невском против Думы…
— Что это ты, с каким похоронным лицом? — раздался весёлый голос позади его, и, обернувшись, Мишель увидел тётушку Елену Владимировну.
Она выходила от Rabon, в сопровождении лакея, нагруженного свёртками, перевязанными розовыми ленточками, и направлялась к своей коляске.
— Здравствуйте, ma tante [30] . Вы знаете, что Мурановы уехали? — сообщил Мишель.
— Ах, пассия-то твоя? То-то ты приуныл. Ну, что же, друг мой! Назад приедут.
— Да, приедут! А до тех-то пор сколько ждать? И что им там делать в деревне?
— Как, что делать? Софи хозяйничает, отец балконы строит. Ну, а старая Пашетта, конечно, недолго наживёт: недели через три вернётся. Она всегда так, или в Эмс укатит, или в Павловске будет блистать на музыке. Вот увидишь! А ты куда? Хочешь, довезу? — предложила баронесса.
30
тетушка — фр.
— Нет, merci. Я лучше пешком пойду. У меня что-то голова болит.
— Ну, как хочешь. До свидания, мой милый. Не забывай меня!
Мишель пошёл блуждать по улицам в совершенно подавленном состоянии и поздно ночью вернулся домой, помышляя о самоубийстве.
VII
Мурановы жили в деревне и наслаждались наступающей весной.
В первые дни Сонечка не могла понять, куда девается её время? Столько надо было переделать дела, столько мест осмотреть! Во-первых, надо было разобраться после приезда и устроиться так, чтобы всё имело уютный и жилой вид. Сам по себе большой Петровский дом был очень удобно расположен и так загромождён старинной мебелью, что там и без того было уютно. Но Сонечке нужно было расставить по местам книги, ноты и разные мелочи, а главное, лишний раз велеть всё вычистить. Она находила, что никогда не умеют это хорошо сделать без её надзора. Пётр Александрович уверял всегда, что всё прекрасно, и не стоит поднимать такой возни. Платон вполне разделял это мнение; но Сонечка была неумолима. Сколько бы ни топили, ни проветривали дом к их приезду, какая бы ни была погода, она неизменно приказывала, тотчас по водворении, отворять все окна и протапливать все печи в доме для того, чтобы в комнатах не было «нежилого запаха». Затем поднималась отчаянная возня. Пётр Александрович со вздохом покорялся этому, зная по опыту, что вся эта церемония неизбежна с тех пор, как его дочь выросла.
— Папа, ступай в диванную. Я тебе там газеты положила! — объявляла Сонечка решительным тоном. — Твой кабинет будем убирать.
И папа уходил в диванную и читал газеты. А в доме происходила генеральная уборка, несмотря на протесты ключницы Елены Варфоломеевны, которую вся прислуга называла «Охромевной».
Когда всё было основательно отодвинуто, выколочено, вымыто, снова придвинуто и утверждено на месте, Сонечка с жаром принималась разбирать привезённые вещи. Из сундуков появлялись рабочие корзинки, разные начатые работы (которые обыкновенно увозились в Петербург неоконченными и в том же виде потом снова возвращались в деревню), бесчисленные ящики, шкатулки, горы книг, «без которых нельзя же обойтись», и масса всяких вещей, которыми мгновенно наводнялись комнаты.
Прасковья Александровна не могла понять, что за охота её племяннице так страшно возиться.
— На что же у тебя Даша? — говорила она неизменно каждый год и неизменно получала в ответ:
— Я люблю сама!
И вот мало-помалу из хаоса начинало выходить нечто похожее на порядок и уютность. Книги заманчиво располагались на полках, ноты — на этажерке в зале, по соседству с роялем; альбомы и эстампы рассыпались по столам; здесь изящная корзина с вышиванием, там ваза или статуэтка украшали столы и придавали жилой, уютный вид комнате. Сонечка стремительно носилась по всему дому, уставляя то тут, то там: в одном месте поправляя скатерть, в другом придвигая кресло в какой-нибудь особенно удобный уголок, всё время напевая и по временам останавливаясь перед окнами, чтобы восхититься лёгким зелёным кружевом сада и бело-розовыми цветами плодовых дерев, или смотрела, как садовник уставлял в жардиньерки растения и устраивал горки зелени в комнатах.
После двух-трёх дней такой лихорадочной возни, Сонечка приступала к распоряжениям вне дома. Экономка являлась со счетами, а управляющий — с отчётами. У Мурановых не было настоящего управляющего, то есть не было немца, не было и учёного агронома. Всем заведовал и распоряжался простой мужик Максим, правда, грамотный и носивший звание «управителя», имевший дочь в «пенксионе» и занимавший очень красивый и удобный домик; но всё же мужик, не расстававшийся со своим мужицким одеянием и со многими чисто-мужицкими привычками и пристрастиями. В числе последних не последнее место занимала страсть к дёгтю и верёвкам, так что Сонечке каждый год приходилось удивляться, какое количество этих ингредиентов выходило в имении, судя по «ведомостям», представляемым Максимом. Все счета и отчёты принимала она всегда сама и сама ведалась с управителем, с которым её отец вступал в сношения только по поводу своих «пристроек».
Сонечка деятельно вела хозяйственные книги, объезжала поля в шарабане вместе с Максимом и постоянно воевала с ним за деревья, которые он всегда покушался срубить в самых неожиданных местах, то для простора, то для воздуха, то на поделки. Максим любил барышню «до страсти», как он сам выражался, и часто говорил про неё, что она смыслит больше иного мужика. Это, однако же, не мешало ему считать многие из её приказаний за женские капризы или за плоды господского бестолковия. Иногда он тщился действовать независимо; но молодая хозяйка твёрдо стояла на своём, и Максим покорялся. Воровал он не особенно много и сам очень откровенно объяснял причину своего бескорыстия.