Небо помнить будет
Шрифт:
— Кнут, прошу… — голос Констана дрогнул.
Брюннер мотнул головой, не отводя испуганный и одновременно требовательный взор от священника. Тот медленно развернулся, закрыл глаза, молясь про себя, и медленно пошел в сторону алтаря, нагнув голову.
Кнут не пристрелит его в церкви. Он этого не сделает.
— Я жалею о многом… Я мог остаться в Германии, бросить всё и примкнуть к активистам Сопротивления, этим смелым людям, тогда, еще в тридцать девятом… — Громкий, дрожащий голос Брюннера эхом разносился по церкви. — Но меня вызвали на фронт. А история защитников Германии творилась без меня, пока я топтал бельгийскую и французскую землю. А я бы мог помочь, исправить ошибки. Мог бы! Но за них… за нас решили иначе… Всё зря. Простите, Констан… Прости…
Раздался выстрел. Дюмель, замерев, вздрогнул. Сзади послышался звук упавшего тела.
Констан развернулся и обомлел. На полу церкви между рядами лицом кверху, изогнувшись, лежал Кнут. В левом виске чернело входное пулевое отверстие, в котором набух темно-кровяной шарик. Голова повернута набок. Под ней растекалась лужица крови. Пуля прошла навылет. Взгляд Кнута застыл, зрачки не шевелились. Глаза еще были влажными.
Не чувствуя ног, Дюмель медленно, увязая во времени, направился к телу Брюннера, не сводя с него глаз, и поздно осознал, что к церкви приближается голос.
С улицы послышались торопливые шаги и окрики охранника Брюннера.
— Was ist passiert? Knut? Was zum Teufel…?
Юнгер показался на крыльце церкви и на секунду остолбенел, увидев на полу мертвого командира и остановившегося метрах в трех от него Констана. Замерший на входе Гельмут, буравя Дюмеля свирепым взглядом, вдруг заскрежетал зубами, пуская немецкие ругательства, и остервенело сдирал с плеча зацепившийся ремень, на котором висел пистолет-пулемет. Констан расширяющимися от страха глазами смотрел на фашиста, шевелил губами и мотал головой. Немец рычал, выплевывая в сторону Дюмеля проклятия. Констана с каждым новым мгновением поглощал леденящий кровь ужас.
Du warst es! Это не я! Du bist f"ur seinen Tod schuldig! Это был не я, он сам! Ich werde dich zerst"oren! Я не…
Раздались выстрелы. Короткая пулеметная очередь. Стрекотание, разнесшееся эхом по всей церкви.
Лицо Юнгера перекосило от ненависти. В руках он сжимал еще направленное на Дюмеля оружие, дуло которого секунду назад на короткий миг полыхнуло ярким огнем.
Констан почувствовал, словно его плечо и грудь прокололи каленым железным острием. С каждой новой секундой становилось обжигающе горячо. Он еще успел коснуться ладонью груди и почувствовать горячую жидкость, как в голове ударил колокол. Сознание взорвалось и стало пульсировать, ища способ покинуть тело. Дюмель пошатнулся, осел, завалившись в сторону, и рухнул на пол, тяжело и прерывисто дыша.
Перед глазами, остатками еще ясного сознания, он увидел свои руки. Одна дрожащая ладонь была в свежей ярко-красной крови. Его крови. Пальцами другой руки он слабо шевелил, поддерживая в себе жизнь, не давая телу не слушаться его. Очки сместились, искривляя волнующийся мир, и давили на переносицу. У него еще было несколько секунд, отведенных на прощание с этим миром. Сутана быстро пропиталась кровью и прилипла к телу. Пол окроплялся темно-красными пятнами. Он посмотрел перед собой и увидел силуэт тела Кнута, над которым склонилась вторая человеческая фигура.
Он слышал обрывки звуков, какие-то шорохи. Не было никаких картинок перед глазами. Лица любимых людей не всплывали в остатках памяти. Лексен, мать, отец — их словно не было. Жизнь не проносилась отрывками образов словно на карусели. Была одна только боль. Жгучая, въедающаяся, сворачивающая все мышцы боль.
Голова и тело стремительно наливались свинцом. Отяжелевшие руки и ватные ноги, уже ему не принадлежащие, оказались будто прибиты к полу, ими стало невозможно шевелить. Он перестал их чувствовать. Мир всё сильнее смазывался и шатался. Глухие звуки растягивались и слипались. Вскоре перед глазами заплясали белые пятна, заполоняя весь взор. С каждым новым вздохом легкие стягивали и сжимали. По горлу текло что-то вязкое и горячее, а потом тоненький ручеек крови заструился по подбородку и стал скапывать на пол.
Констан боялся смерти. Он был не готов ее внезапному появлению. Хотя вот она, заберет его через пару секунд. Сейчас она проведет его через свои чертоги и вручит Богу. Оставит тело на земле, а душу заберет в вечное царство. Он уже предчувствует, как Христос примет к себе на небеса еще одну невинную душу. Сейчас он ощутит Его любовь. Хорошо, что он не один. Что он умирает в доме, где Он обитает, в Его объятиях…
Кислород перекрыли. Грудная клетка сжалась. Мир вокруг схлопнулся. За ним оборвались вязкие колебания воздуха. А потом надавила оглушительная тишина.
Эпилог
«Любовь моя.
Я жив.
Не знаю, как писать далее… Я так встревожен и взволнован. Я столько месяцев не брал в руки карандаш, чтобы появились строчки. Я не произносил ни слова, чтобы кто-то записал их и отправил тебе. Кажется, я столько упустил за этот год. Мне очень тяжело это осознавать. Но это моя вина, я признаю это и одновременно открещиваюсь…
Ты похоронил меня?
Я не знаю, дошла ли до Парижа, если была, похоронная листовка. Невыносимо плохо сейчас от одного: как почувствует себя мама, когда ей вручат мое письмо, что я написал ей перед этим, что предназначено тебе. Сначала весть об умершем или бесследно и навсегда пропавшем сыне. Затем — другое письмо, написанное его же рукой.
Ты не похоронил меня?
Я каким-то чудом — или же благодаря твоим молитвам и расположению ко мне Бога — выжил в бомбежке, хотя сам был не жилец. Погибли многие, кто был со мной, десяткам оторвало головы и раздробило на части. Я сам был задет снарядным рикошетом. Нас, кто выжил, подобрали союзники. Три месяца на восстановлении. События тех первых недель в памяти крайне смутны и нереальны, многое забыто. Я был ранен в ногу и спину. Меня отвоевали у болезни, что грозила со дня на день забрать меня в мир иной. Я заново учился есть и писать рукой самостоятельно из-за страшной слабости и отказа некоторых функций организма. Я поклялся встать на ноги быстрее положенного. Ради тебя.
Ты не похоронил меня?
Когда более-менее оправился, меня вместе с другими французскими ранеными, получившими увечья, перевезли в Англию. Там мы продолжили битву против фашизма. У кого хватило сил, тот стал воевать в рядах английских войск. Тех, кто был в памяти, но не мог встать в строй, снарядили на пропаганду и бумажную работу. Я был среди последних и сидел в каменном здании на центральной площади английского городка под названием Хейстингс, подготавливал антифашистские листовки, которые потом перевозили на территорию Франции, Бельгии и Нидерландов, сбрасывали их с самолетов, раздавали «сопротивленцам». Я заверял документы между подразделениями и относил их на почту и телеграф, благо, их отделения были в соседнем здании через дорогу.
Ты не похоронил меня?
У меня нет сил, денег и возможности, чтобы сейчас вернуться во Францию, в Париж и увидеться с тобой. Я еще до сих пор слаб и продолжаю лечиться. Однако я сделаю всё, что потребуется, чтобы оказаться возле тебя, сколько бы времени ни прошло. Но я уже загадал день, когда мы точно встретимся. Это будет вечер пятницы, при ярком закате, когда солнце освещает наши надежды и веру в будущее. Это будет мой излюбленный в детстве мост Дебийи, с него открывается потрясающий вид на Башню и светило, которое каждый день со дня основания Парижа прощается с его жителями и вновь озаряет их своими лучами в новое утро. Это будет наш первый и долгожданный пятничный закат после войны.
Я буду ждать тебя там. Я приду, когда окончится война.
Ты будешь ждать меня?
Ты похоронил меня?
Или я еще жив?
Отправлено 01-09-1944. Доставлено 20-11-1944. Получено 30-11-1944.
Мост Дебийи находился на реконструкции. Рабочие перекрыли проход на него с обеих сторон: с правого авеню был поставлен дырявый кровельный забор, обмотанный предупреждающей лентой, на котором черной малярной краской выведена фраза о реконструкции и запрете подниматься на мост и переходить по нему. С левой стороны по набережной парижане натыкались на сложенные друг на друга новые деревянные и железные перекрытия, стоявшие так, что пресекали возможность пройти на мост.
Тем не менее, прохладным вечером, когда работы были оставлены и рабочие разошлись по домам, в позолоченном предзакатной дымкой воздухе на мост со стороны авеню взошел человек в черном одеянии. В руках он держал потрепанную Библию в красном переплете. Усталые серые глаза смотрели сквозь стекла очков в круглой оправе под ноги: мужчина старался обойти забор, не оступившись, не наткнуться на строительный мусор и не запутаться в ленте. Прежде чем вступить на доски моста, он остановился и оценил вероятность, что конструкция его выдержит. На вид мост был цел, рабочие еще не приступили к демонтажу пешеходной части и потому на него можно пройти. Что ж, если ему всё-таки суждено упасть, ступив на шаткие доски, значит, такова судьба. Мужчина усмехнулся. Да, было бы весьма иронично, выжив в оккупационном Париже, перенеся столько боли и страданий, тяжело оправившись от ран душевных и телесных, умереть уже в мирное время — рухнуть в Сену и утонуть в ней, провалившись вместе со старыми досками. Подавленный в груди смешок принес дискомфорт, и мужчина приложил ладонь к сутане, под которой дала знать о себе былая рана. Когда боль утихла, он вздохнул и, осторожно ступив на доски, глядя перед собой в сторону Эйфелевой башни, прошел навстречу заходящему за горизонт солнцу.
Вечерние тени постепенно окутывали город, еще любезно уступая место последнему дневному свету. Небо окрашивалось в мягкие чернично-персиковые тона и с каждыми минутами становилось насыщеннее, сочнее, ослепительнее. Апельсиновые лучи солнца заиграли с зашедшим на мост человеком: светили ему в глаза, бегали по стеклам и оправе.
Дойдя до центра моста, мужчина подошел к перилам, положил на них ладони и обхватил пальцами. Под правой рукой покоилась Библия. Перебирая ее сомкнутые, засаленные от многолетнего чтения страницы, он посмотрел вниз на свое отражение в темнеющей Сене.