Немецкая романтическая повесть. Том I
Шрифт:
Генрих сосредоточенно молчал.
— Ты, пожалуй, права, — сказал он спустя некоторое время. — Все, что делает нашу жизнь прекрасной, зависит от чуткости, которая вынуждает нас щадить и оберегать от чересчур резкого света тот милый сумрак, в котором благостно покоится все высокое. Смерть и тление, уничтожение и исчезновение не более истинны, чем одухотворенная, полная тайн жизнь. Раздави напоенный светом, сладко благоухающий цветок — и оставшийся в руке сок уже не цветок и не живая природа. Убаюкиваемые природой, временем и пространством, мы не должны стремиться от этой божественной дремоты, от этого полного поэзии сна к пробуждению.
— Помнишь красивые стихи? — спросила она:
Как может человек сказать: «Я здесь», Чтобы друзьям своим доставить радость!» [22]— Вот это верно! — воскликнул Генрих. — Даже самый задушевный, любящий друг должен любить близкого друга, прислушиваясь вместе с ним к заветным тайнам жизни, и, любя глубоко и сам будучи любимым, остерегаться разрушать некоторые иллюзии внешнего существования. Бывают, однако, толстокожие, которые, под тем предлогом, что они живут ради правды и только ее боготворят, заводят друзей, чтобы иметь кого-нибудь, с кем можно обходиться не церемонясь. Мало того, что эта публика старается влезть вам в душу с помощью банальных острот и дешевеньких уловок: они злорадно высматривают все ваши человеческие слабости и противоречия. Принципы человеческого поведения, самые предпосылки нашего существования подвержены тонким и подчас неуловимым колебаниям, и как раз эти-то колебания, при резком столкновении с подобными толстокожими, принимаются ими за слабости. Очень скоро оказывается, что все те добродетели и таланты, которые сначала, было, вызывали почтительное поклонение подобного друга, превращаются, будто бы, в слабости, ошибки и глупости, и если, наконец, более высокий ум восстает, не желая дольше сносить такое обращение, то он в глазах другого становится тщеславным, упрямым и высокомерным; он, мол, так мелочен, что ему правда не по плечу; и вот приходит конец той дружбе, которой не надо было и начинаться. Но если так обстоит дело с природой, любовью и дружбой, то иначе не может быть и с такими мистическими понятиями, как государство, религия и откровение. Тот взгляд, что существуют недостатки, которые требуют исправления, еще не дает права посягать на таинственную сущность государства. Если религиозное благоговение перед этими могучими, сверхчеловеческими связями и задачами, благодаря которому человек в сложно организованном обществе может стать настоящим человеком, если этот священный трепет перед законами и властью, перед королевским величием, резко осветить светом скороспелых и часто только гадательных суждений, то тайны откровения, скрытые в государстве, превращаются в ничто, становятся непонятным произволом. Не так ли дело обстоит и с церковью, религией, откровением, этими священными тайнами? И здесь святыня должна быть овеяна тихим сумраком, бережно-чутким благоговением. Так как она таинственна и божественна, то ничего нет легче, как сделать ее предметом острой и дерзкой насмешки, чтобы представить ее священную ткань духовно неодаренным людям, неспособным возвыситься до веры, как чистейший обман, или поколебать слабого в его самых сокровенных чувствах. Кажется почти непостижимым, до чего в наши дни повсюду утрачено понимание того великого и неразделимого целого, что могло возникнуть только силою божества. Всегда и всюду, в стихах, в произведениях искусства, в истории, в природе и в откровении славится и восхваляется только частное, только единичное; но еще сильнее порицается то единичное, которое в целом, раз это целое — произведение искусства, может быть только таким, как оно есть, если только то, что восхваляется, вообще мыслимо. Постоянная жажда отрицания составляет прямую противоположность всего истинно талантливого, превращаясь, наконец, в неспособность понять вообще явление во всей его полноте. Всегда говорить: «Нет», — значит ничего не говорить.
22
См. Гете, «Торквато Тассо» I, 3, перевод С. Соловьева.
Так у этой одинокой, обедневшей и все же счастливой пары проходили дни за днями, недели за неделями. Их существование поддерживалось скудной пищей, но в полноте любви никакие лишения, самая острая нужда не в состоянии были сломить их тихого довольства. Чтобы продолжать так жить, нужно было обладать удивительным легкомыслием этих двух существ, которые могли все позабыть ради настоящего мгновения. Муж поднимался теперь раньше Клары; она слышала, как он стучит и пилит, и находила возле печки приготовленные дрова, которыми она и затапливала ее. Она удивлялась, что эти мелко наколотые дрова с некоторого времени имели совсем другую форму, окраску и были совсем в другом роде, чем она привыкла видеть. Но так как она всегда находила нужный запас, то она перестала об этом думать, тем более, что разговоры, шутки и рассказы во время так называемого завтрака были для нее гораздо важнее.
— Дни становятся длиннее, — начал он; — скоро весеннее солнце заиграет на крыше напротив.
— Конечно, — сказала она, — и недалеко уже время, когда мы снова откроем окно, усядемся возле него и будем вдыхать свежий весенний воздух. До чего хорошо было прошлым летом, когда запах лип даже к нам, сюда, доносился из парка.
Она принесла два маленьких горшочка, наполненных землей; она растила в них цветы.
— Посмотри, — продолжала она, — гиацинт и тюльпан, которые нам казались погибшими, выходят наружу. Если они расцветут, то для меня это будет предзнаменованием, что и наша судьба скоро переменится к лучшему.
— Но, милая, — сказал он, немного задетый, — чего же нам недостает? Разве до сих пор у нас нет в изобилии хлеба, воды и огня? Погода, как видишь, становится мягче, потребность в дровах уменьшается, а там придет теплое лето. Правда, у нас нет ничего для продажи, но найдется же, должен найтись путь, который приведет меня к какому-нибудь заработку. Подумай только, какое счастье, что никто из нас не заболел, даже старая Христина.
— Но кто поручится за нее, нашу верную служанку? — возразила Клара. — Я давно уже не видела ее; ты все улаживаешь с ней рано утром, когда я еще сплю; ты принимаешь от нее купленный хлеб и кувшин с водой. Я знаю, что она часто работает в чужих домах; она стара, питание у нее скудное, и если к ней подступит хворь, то она легко может слечь. Почему это она так давно не появляется у нас наверху?
— Подожди, — сказал Генрих не без некоторого смущения, которое не ускользнуло от Клары и не могло ее не удивить, — для этого, вероятно, скоро представится случай. Подожди еще немного.
— Нет, милый, — воскликнула она с привычной живостью, — ты что-то скрываешь от меня, что-то случилось. И ты не удерживай меня, я сама спущусь вниз посмотреть, у себя ли она в своем чуланчике, не больна ли она, или, быть может, она недовольна нами.
— Ты давно уже не ходила по этой фатальной лестнице, — сказал Генрих; — там темно, ты можешь упасть.
— Нет, — воскликнула она, — не удерживай меня, лестница мне знакома, я легко сумею найтись в темноте.
— Но раз мы сожгли перила, — сказал Генрих, — которые показались мне тогда лишними, то я боюсь, что ты, не держась за них, споткнешься и упадешь.
— Ступени, — ответила она, — мне достаточно хорошо известны, они удобны, и я еще часто буду по ним ходить.
— По этим ступеням, — сказал он не без некоторой торжественности, — ты никогда больше не будешь ступать!
— Послушай, — воскликнула она и стала прямо против него, чтобы заглянуть ему в глаза, — в доме что-то неладно; говори, что хочешь, но я побегу сейчас вниз, чтобы самой взглянуть на Христину.
С этими словами она повернулась, чтобы отворить дверь, но он быстро вскочил и, обняв ее, закричал:
— Дитя, ты хочешь ни с того, ни с сего сломать себе шею?
И так как дольше нельзя было скрывать, он сам отворил дверь; они вышли на площадку, и, идя вперед и все еще поддерживаемая мужем, жена увидала, что там уже больше нет лестницы, которая вела вниз. Она всплеснула от удивления руками и, наклонясь, посмотрела вниз; потом повернула обратно и, когда они снова оказались в запертой комнате, она села, чтобы как следует вглядеться в супруга. Но ее испытующий взгляд встретил такую комическую гримасу, что она разразилась громким хохотом. Затем она подошла к печке, взяла в руки одно поленце, внимательно разглядела его со всех сторон и сказала:
— Да, теперь я, разумеется, понимаю, почему эти поленья совсем другого вида, чем прежние. Значит, мы сожгли и лестницу!
— Конечно, — ответил Генрих на этот раз спокойно, овладев собой; — а теперь, раз тебе все известно, ты найдешь это вполне разумным. И я не понимаю, почему до сих пор ничего не говорил тебе об этом. Как бы мы ни были свободны от предрассудков, что-нибудь да остается от них, вызывая ложный и, в сущности, ребяческий стыд. Ведь ты была для меня, во-первых, тем существом в мире, которое мне всех ближе; во-вторых, единственным, потому что мои коротенькие встречи с Христиной не идут в счет; в-третьих, зима все еще не ослабела, а в другом месте дров достать было нельзя; в-четвертых, пощада тут казалась едва ли не смешной, потому что они были у нас буквально под ногами, превосходные, плотные, сухие, годные в дело; в-пятых, мы почти не пользовались лестницей, и, в-шестых, она уже вся сожжена, если не считать немногих реликвий. Ты не поверишь, с каким трудом поддаются пиле и топору эти покоробившиеся, старые, строптивые ступени. Я так горячо трудился над ними, что мне казалось не раз, будто в нашей комнате чересчур жарко.
— Но Христина? — спросила она.
— О, да она совершенно здорова, — ответил муж. — Каждое утро я спускаю ей вниз веревку, к которой она привязывает корзиночку; я подымаю корзинку наверх, а вслед за ней кувшин с водой, и так-то наше хозяйство мирно идет своим порядком. Когда наши чудесные перила были на исходе, а теплая погода все не наставала, я крепко задумался, и мне пришло на ум, что наша лестница вполне могла бы расстаться с половиной своих ступеней; ведь это же излишняя роскошь, это от избытка, — так же как и те толстые перила, — что этих ступеней было такое множество только ради одного удобства. Если подниматься большими шагами, как это приходится делать в некоторых домах, то плотнику за глаза достаточно было половины. С помощью Христины, которая при ее философских склонностях сразу оценила правильность моей идеи, я выломал нижнюю ступень, затем при ее же участии третью, пятую и т. д. Ну, и хорош был ваш грабштихель [23] по окончании этой филигранной работы! Я пилил, колол, а ты, как ни в чем не бывало, топила ступеньками так же ловко и умело, как до того перилами. Но нашей кружевной работе грозила новая опасность со стороны неутомимой стужи. Разве эта бывшая лестница не представляла собой своего рода каменноугольной шахты и не лучше ли было сразу извлечь на поверхность весь ее запас? Оттого-то я спустился в шахту и позвал старую сообразительную Христину. Без долгих разговоров она присоединилась к моему взгляду; она стала внизу, я же с огромным напряжением, так как она не могла мне помочь, выломал вторую ступень. Положив ее с полным доверием на четвертую, я подал над бездной доброй старушке руку на вечное расставанье; ведь то, что называлось прежде лестницей, никогда уже больше не должно было нас связывать, сближать. Так, не без тяжких усилий, я совершенно разрушил их, в конце концов, всякий раз перекладывая добытые поперечины или ступени на остальные, еще уцелевшие верхние ступеньки. А теперь, моя радость, ты с изумлением смотришь на уже свершившееся дело, и тебе ясно, что мы сейчас должны, еще больше чем прежде, довольствоваться друг другом. Ты только подумай, каким образом общество светских болтунов могло бы проникнуть к тебе сюда со своими новостями. Нет, мне достаточно тебя, а тебе меня; приближается весна, ты поставишь тюльпан и гиацинт на подоконник, и мы усядемся тут,
23
Резец, употребляемый для гравирования.
Я полагаю, наш друг Юхтриц сложил эти стихи, имея в виду наше положение. Видишь вот там залитые солнцем крыши, пускай только июльское солнце засветит снова, как мы смеем надеяться. И если тюльпан и гиацинт расцветут, то здесь у нас, действительно, будут во всей их живой наглядности сказочные висячие сады Семирамиды, и даже гораздо чудеснее их; потому что у кого нет крыльев, тому ни за что не добраться до наших, если только мы не протянем ему руку помощи или не приготовим, скажем, веревочной лестницы.
24
Стихи из трагедии Фридриха фон Юхтрица ("Uchtritz) «Александр и Дарий» (1827), III, 1.