Немного ночи (сборник)
Шрифт:
Окончательно проснулся в пять часов утра. Долго смотрел в окно на призрачную Останкинскую башню. Она была серой, в сером тумане, и от нее исходило такое же серое тревожащее чувство. Будто мое сердце тонуло в холодной речной воде.
Наташка спала в своей койке, поэтесса – в своей. Они лежали, свернувшись калачиками, и тихо сопели. Как сопит в ушах тишина. Я был абсолютно один.
Чтобы развлечься, я пошел умываться в большую общую кухню, наискосок через коридор. Там был потрескавшийся пол из белого кафеля, облупленные умывальники, бельевые веревки, на которых висели трусики и лифчики, распространяя холодный запах стирального порошка. Я тронул пальцем застежку лифчика, и веревка тихо закачалась.
На то, чтобы почистить зубы и сходить в туалет, ушло минут пять. А потом снова стало одиноко, серо, холодно и скучно.
Я вернулся в комнату, взял с книжной полочки первую попавшуюся книжку. Какой-то букеровский лауреат. То ли Павлов, то ли Павич – не знаю, я их путаю. Он писал про обмороженных несчастных бомжей, про русский народ в холодных и гулких коридорах больниц, про врожденную жестокость и равнодушную слезливость этого народа. И было абсолютно непонятно, при чем тут букеровская премия.
Когда я совсем заскучал, проснулась Наташка. Мы тихо позавтракали домашней тушенкой и ушли бродить по Москве. Не знаю, зачем Наташка потащила меня по этому городу. Он был слякотный, огромный, шумный и некрасивый. Тут постоянно встречалось какое-то несуразное нагромождение стилей, времен, людей. Красная площадь и прочие московские гордости, как выяснилось, хорошо выглядят по телевизору, а в реальности… Ну, площадь и площадь. Ну, походи по ней. Ну, где-то в Кремле президент обедает и чувствует во рту примерно тот же вкус, что и я.Кажется, я разочаровал Наташку. Она думала, что я, как положено провинциалу, буду ошеломлен Москвой, буду стремиться побывать во всяких таких местах. А я тоскливо брел по улицам чуть сзади нее и тупо разглядывал витрины магазинов.
В общем, потаскались мы по городу несколько часов, а потом Наташка проводила меня до гостиницы «Юность». Там я попрощался с ней. Она удалилась в явном облегчении. Иногда я утомляю людей.
Я зашел в полуподвальный магазинчик и купил бутылку неизвестной минералки. Постоял немного перед гостиницей – большим облезлым зданием. И вошел внутрь.Заполнил внизу какие-то документы. Получил ключ от номера, с пластмассовой биркой. Поднялся на свой этаж и только всунул ключ в замок, как соседняя дверь открылась и оттуда вышел козлобородый тонконогий молодой человек в футболке и шортах, с мокрыми жиденькими волосами до плеч. Он был ростом мне до подбородка. Поморгав голубыми глазами сквозь линзы очков, спросил петушиным тенорком:
– Извините, вы на «Дебют» приехали?
– Да, – сказал я.
– У вас случайно нет с собой фена?
Я молча продолжал ковыряться ключом в замке. Он понял, что фена у меня нет, и пошел спрашивать фен у дежурной по этажу. Войдя в номер, я сразу посмотрелся в настенное зеркало в прихожей. В зеркале отчетливо отражалась моя свежевыбритая голова.
Я и не думал участвовать ни в каких конкурсах. Она меня уговорила. Я дал ей свою повесть и сказал:
– Пойди, отправь, если тебе так надо.
Она отправила. А потом мне пришло электронное письмо, что я вышел в финал литературной премии. Еще мне прислали электронкой работы других финалистов – сборники стихов, повесть, роман, рассказы и несколько эссе. В номинации крупная проза был я, был Владимир Лорченков из Молдавии и Адриана Самаркандова из Киева. У него была повесть «Хора на выбывание», а у нее – роман с дурацким названием «Гепард и Львенок». Я еще подумал, что это детский роман. Подумал:
– Ну, зачем такой роман на конкурсе?
Повесть Лорченкова мне не понравилась своими интеллектуальными постмодернистскими претензиями. Я терпеть не могу интеллектуалов и постмодернистов. А роман Самаркандовой оказался про любовь четырнадцатилетней девочки и сорокалетнего мужика. Там была курортная романтика и много откровенных сцен.
Я очень быстро нашел в Интернете адрес Самаркандовой. На самом деле ее звали Оля Панасьева. Она была молодой счастливой мамой и много писала на всяких семейных форумах, рассуждала, как надо ездить с маленьким ребенком к морю, как она любит мужа… Я написал ей письмо, что считаю ее роман порнографическим и педофилическим. Она ответила с ехидцей, используя сдержанный деловой стиль и слова вроде «копулятивный акт». Так мы обменивались посланиями. С моей стороны каждый раз было: «Извините, что надоедаю, но вы порнуху голимую пишете». А с ее: «Ну, что вы, мне очень приятно, что вас так тронуло мое творчество».
А потом мы встретились в Москве. Я представлял ее такой глупой стройненькой блондинкой с распутным взглядом, в коротком синеньком платьишке.В номере я первым делом решил постирать трусы и носки. Хотя за стенкой слышны были молодые голоса и звяканье стаканов. Там явно собирались «дебютанты». В мою дверь постучали. Я открыл.
В коридоре стоял высокий парень с лицом в очках, и две девушки лесбийского вида, одна очень страшная, а другая весьма ничего, но какая-то потасканная.
– Извините, вы на «Дебют»? – спросил меня парень, – Как ваша фамилия?
– Да, – сказал я, – Ивлев.
– Ой! – взвизгнула очень страшная девушка, – Вы наш кумир! Вы знаете, что вы гений?
– А кто он такой? – спросила другая.
– Он написал «Детский сад для генералов»!
– Ух-х-х-хх…
– Мы там знакомимся, приходите, – вежливо предложил парень.
– Я занят, – сказал я, – Трусы стираю.
– А… – сказали они, – Не будем вам мешать.
И ушли.
Потом, когда я достирал трусы, в дверь снова постучали, и я снова открыл. Там стоял высокий парень, но другой, рабоче-крестьянского вида, плечистый и без очков.
– Как ваша фамилия? – спросил он с заметным южно-русским акцентом.
– Ивлев, – сказал я.
– Вы написали «Детский сад для генералов», – сказал он, – Хорошая повесть. Мне очень понравилась. Но вы не правы.
– Почему? – спросил я.
– Я войду, – сообщил он.
Он вошел, уселся на свободную кровать. Его звали Николай Епихин. Он не хотел идти пить водку, потому что не мог пить водку, у него была болезнь. Я спросил, какая, но он не ответил. Поговорили о литературе. Он был простой парень и писал просто – грустные тихие рассказы. Любил Толстого. О Толстом рассказывал долго. Потом он ушел, а я лег спать.
В дверь постучали. Я не стал открывать. Еще постучали. За стеной нарастал пьяный многоголосый гул. Потом в моем номере долго и нудно звонил телефон на столике у телевизора. Я не брал трубку – думал, что это пьяные поэты звонят. И вдруг вошла какая-то тетка. Она включила свет и начала бесцеремонно орать на меня, что я не открываю дверь и не беру телефонную трубку.
– Вы что, не слышали?!! – орала она.
А мне было нечего ей сказать. Я лежал, натянув до подбородка одеяло, и вместо ее лица видел размытое пятно, потому что был без очков. Она ушла, и вошел еще кто-то, шуршащий одеждой и пахнущий холодом. Я надел очки. Посреди комнаты стоял невысокий румяный черноглазый толстячок.
– Лорченков, – кивнул он мне.Он уговорил меня сходить к поэтам, познакомиться. В соседнем номере было много народу, накурено, стояли бутылки с водкой. Мне сразу дали рюмку и принялись представлять всех по очереди. Представили Самаркандову. Она сидела в уголке, на кровати, и пила сок из пластикового стаканчика. На ней был костюмчик из мягкой ткани бежевого цвета. И сидела она так прямо, ноги вместе, коленки стиснуты – как сидят правильные девочки на приемной комиссии вуза.
– Привет, – сказал я.
Она молча улыбнулась мне и помахала стаканчиком с соком. Потом я выпил пару рюмок водки, кому-то рассказал про кемеровских поэтов…
Часто приходилось пересаживаться, потому что кто-то постоянно приходил и уходил, и места было мало. Так я оказался рядом с Самаркандовой.
– Ты же писала, что ты беременная, – сказал я, – Что-то не заметно.
– Второй месяц всего, – сказала она.
– А, – сказал я, – Тебе нравится тут сидеть?
– Нет, – сказала она.
Я предложил ей погулять по Москве, и мы ушли. Она надела куртку и кеды. И уже в лифте начала рассказывать, что в далекие поездки всегда надевает кеды. У нее был сильный акцент. Но не тот, козлячий, сивушный, который образуется из смеси русского и украинского языка. А бархатистый акцент украинского интеллигента, говорящего на литературном русском. Скороговорка с мягкими интонациями.
– Ты говоришь, как моя преподавательница по зарубежной литературе, – сказал я, – Ее фамилия Тюпа, и она считает себя русской.
– Я говорю с акцентом? – спросила Самаркандова.
И даже замолчала на минуту, удивленная новостью.
Мы спустились в метро, с его резиновыми сквозняками и грохотом поездов. Вышли где-то в центре города. Прошли по Красной площади, мимо собора Василия Блаженного. На улицах было красиво, промозгло и пусто. Горели холодные огни.
Мы долго бродили, а потом Ольга замерзла, и мы вошли в неизвестный торговый комплекс. Он был большой, с экскалаторами. Там у Ольги свело ногу, и мы ждали, когда судорога пройдет.
А обратно мы шли вдоль реки. Река была черной. Я сказал, что хочу спуститься вниз, к самой воде. Хотел плюнуть в Москву-реку. Но только мы туда спустились, Ольга вдруг шарахнулась от меня и побежала по ступенькам вверх.
Позже она призналась, что испугалась меня. Ей казалось, что я столкну ее в черную московскую воду.
Еще она читала мне стихи на украинском, которые звучали так нелепо, как издевка над человеческой речью. И рассказывала о Киеве. А я рассказывал, что в Якутии, где я вырос, очень много украинцев, и что в России всех украинцев называют хохлами. Мы много смеялись. Обратно добирались тоже на метро. Переходы метро были пустыми, а я боялся отстать от Ольги и потеряться в Москве. Поэтому старался идти поближе к ней.
В номере Лорченков уже спал. Я тоже лег, но долго не мог уснуть, потому что из-за стены доносились девичьи оргазменные вопли. Мужских голосов слышно не было. Я посчитал голоса, и у меня получилось, что за стенкой занимаются сексом три девчонки.А на следующий день нас погрузили в облезлый Икарус и повезли в подмосковный пансионат Липки. Стекла у Икаруса замерзли до полной непрозрачности. И было очень скучно ехать, чувствовать, что за окном движется пространство, и не видеть его. Я сидел один, в задней части салона. Пытался уснуть. В груди ворочалась тоскливая пустота, а в голове – банальнейшие мысли о том, что от движения вперед я не жду ничего хорошего. Я надеялся, что в Липках меня поселят с нормальным человеком, и я смогу хотя бы спать в тишине. Поселили меня с Лорченковым. Лорченкову тоже было грустно. Он говорил, что это из-за снега, что он не любит снег. В Молдавии не бывает снега. В Молдавии много солнца и домашнего вина. Он много рассказывал про Молдавию. И говорил без всякого акцента.
Самаркандова с Лорченковым ходили плавать в бассейн. Я не ходил с ними. Я стесняюсь пляжей и бассейнов. Я понимаю, что я там нахрен никому не нужен, но все равно стесняюсь. Это у меня со школы. Благодаря моему дедушке-греку, у меня на теле очень рано стали расти волосы. И в нашем школьном бассейне всегда смеялись надо мной из-за этого. Поэтому я не хожу в бассейны.
Они ходили туда по утрам, до завтрака. А позже мы встречались за одним столом, в большой столовой с зеркальными стенами. Я, Епихин, Лорченков и Самаркандова. Мы притаскивали со шведского стола кучу всяких вкусных штук и поедали их. Больше всех съедал Епихин. Он был студентом и редко ел вдоволь в своем Воронеже.
Вокруг обычно ходили поэты и писатели с опухшими лицами – они пили по ночам водку, а за завтраком вяло пили чай и жевали что-нибудь незначительное.
Днем мы сидели на семинарах, где умные дяди и тети из жюри рассуждали малопонятными словами о наших рассказах и стихах. Это были злые дяди и тети. Потому что говорили очень уж категорично, и даже не думали никогда в общении с нами опуститься до нормального человеческого языка. Я в самом начале вякнул что-то пару раз, мне ответили – бессмысленно и иронично. И я заткнулся. Молчал даже, когда обсуждали мою повесть.
Вечерами я, Епихин, Самаркандова и Лорченков встречались в зимнем саду, за круглыми столиками, или у кого-нибудь в номере. В зимнем саду мы заказывали пиво в больших кружках из гладкого стекла. А если решали собраться в номере – шли в деревню Липки, и покупали пиво в пластмассовых бутылках.
Мы никогда не говорили о литературе. Это казалось таким глупым. Мы как будто были в отпуске, а литература была нашей работой. Мы придумали, что каждому в нашей компании нужно что-нибудь запретить. Самаркандовой мы запретили выпивать больше двух стаканов пива, потому что она была беременной, и есть курицу – потому что на курицу у нее была аллергия. Епихину запретили говорить о Толстом. Лорченкову запретили грустить. А мне запретили молчать.Как-то вечером, уже после пива, я вышел в зимний сад и увидел там за столиком Самаркандову. Она просто сидела, и, кажется, собиралась уходить. Я сел к ней за столик, мне было грустно и хотелось поговорить о ерунде.
– Ольга, – спросил я, чтобы как-то начать разговор – А во сколько лет ты лишилась девственности?
– В шестнадцать, – ответила она.
И долго рассказывала про Англию, где всё это произошло, и где она училась в школе, и жила в общежитии для девочек. И как ей на какой-то «пати» знакомый молодой англичанин с развязными манерами сказал нечто вроде «летс фак», и она ответила «Йес».
– Тебе понравилось? – спросил я.
– Да, – ответила она.
Я не чувствовал ничего неприличного в таком рассказе. Когда «Йес» означает, что девушка непрочь – это же просто из другой жизни, из параллельной вселенной. И Алеша Ивлев может заглянуть в эту вселенную с помощью методов высшей математики и буйного воображения. И увидит там вместо живых людей – информацию в машинных кодах.
Потом я посмотрел ей на живот.
– У тебя будет девочка, – сказал я, потому что вдруг понял, что у нее будет девочка.
– Ты что, я еще не знаю, – смутилась Ольга.
– Девочка, – сказал я, – Очень красивая.
А потом меня понесло, как меня часто несет в присутствии девушек, на какие-то философские темы. Она стала спорить со мной насчет механизмов восприятия. А я сказал ей, что ее разум постоянно вспоминает только что прошедший момент. И поэтому она живет не в настоящем, как ей кажется, а в прошлом. Пусть в очень близком, но всегда в прошлом.
– А что же делать? – спросила она.
– Нужно ощутить собственную смерть, как будто она стоит у тебя за плечом и готова дотронуться до тебя.
– Как дотронуться? – спросила Ольга.
– Вот так, – сказал я и провел пальцами по ее плечу, стараясь передать ощущение смерти.
Она задрожала плечами и сказала на резком выдохе:
– Ой, Господи…
– Вот, – сказал я с умным видом, – Сейчас ты на какое-то мгновение оказалась в настоящем.
А потом мне стало стыдно за весь этот глупый цирк. Я пожелал ей спокойной ночи, встал и ушел. На выходе из зимнего сада я обернулся. Она сидела за столиком в той же позе, только склонила голову, будто устала.Следующий вечер был последним для нас в пансионате. Все писатели и поэты собрались в одном люксовом номере, объявили вечер стихов, и стали пить водку. Я выпил пару рюмок и пошел в зимний сад – грустить. Там уже сидели Епихин и Самаркандова. Перед ними стояли кружки с пивом, и Епихин, развалясь в кресле, с выражением читал Есенина. Так как рассказывать о Толстом ему было запрещено, он перешел на поэтов.
– Сейчас я вам прочитаю свое любимое из Есенина, – сказал Епихин и прочитал короткий стишок про опавшие листья.
– Ну, и как вам? – спросил он.
– Как-то не очень, – сказал я смущенно, – Наверное, это из очень раннего.
– Да, – сказал Епихин грустно, – Я вас обманул. Это мое стихотворение…
Мы посмеялись, а потом стали читать с Епихиным вперемежку все подряд – свое, из классиков, из друзей. Самаркандова просто сидела и слушала, откинувшись в кресле и вытянув ноги на стул. Иногда смеялась или коротко комментировала. Я прочитал все свои стихи, когда к нам подсел член жюри Леонид Костюков, тощий и бородатый. Ему очень нравилась проза Епихина, а про мою повесть он сказал: «Хорошая книжка, но читать бы не стал». Костюков принялся декламировать неплохие стихи и почему-то поругивать Маяковского. А мне стало вдруг сонливо, я попрощался со всеми и пошел спать.
В номере было пусто. Только я собрался раздеться, как в дверь постучали. Я открыл. Вошла Самаркандова.
Она села на мою кровать, посмотрела на меня странно, будто думала о какой-то неприличной тайне, и сказала с такими же странными интонациями:
– Ну, давай… Рассказывай, кому ты написал все эти красивые стихи.
– Никому… – сказал я, – А что?
Она засмеялась:
– Да, мне скучно стало там, с ними… Ты написал эти стихи для какой-то женщины. И вообще, я тебя ревную.
У меня в голове тоже стало как-то странно.
– Давно? – спросил я.
– Со вчерашнего дня, – сказала Самаркандова, – Ты вчера стоял в очереди за пивом, у ларька, а перед тобой стояла иркутская поэтесса Шерстобоева. Я посмотрела на вас. Вы просто стояли, и ты ей что-то сказал. И это было как секс…
– Я спросил, сколько пиво стоит… – сказал я.
– Да, какая разница, – сказала Самаркандова, – Я же вижу, что вы друг другу нравитесь. Она красивая… Почему бы вам…
– Сказать ей «летс фак»? – удивился я, – Она не ответит мне «Йес»!
– Почему? – искренне поинтересовалась Самаркандова.
– Я не настолько владею английским, и может быть поэтому девушки не говорят мне таких вещей.
– Откуда же у тебя берутся девушки? – Самаркандова была ехидной и продолжала смотреть на меня чуть искоса, будто не верила.
– Ниоткуда. – сказал я. – Так, случайно если… Их у меня было-то всего две. Я даже целоваться не умею.
– Всего две? Странно, – она действительно была удивлена, – А почему ты не умеешь целоваться?
– Не знаю, – сказал я резко и встал с постели, – Губы дрожат.
Мы помолчали несколько секунд. Я стоял и смотрел в стенку. И видел краем глаза, что Ольга смотрит на меня. Мне было непонятно и неуютно, и по лицу начала бегать мерзкая дрожь. Терпеть не могу таких разговоров.
– Если ты предложишь, – сказала тихо Самаркандова, – Шерстобоева не откажет тебе…
– Потому что она никому не откажет? – спросил я, – Поэтому я ей ничего не предложу! Я не хочу предлагать! Я боюсь! Мне нужна фантастическая ситуация, чтобы девушка сама пришла и сказала, что хочет заняться со мной сексом. Только вот такого со мной не бывает! Какое вообще тебе дело до всего этого?!!
– Нет… – Ольга растерянно помолчала и покачала головой, – Она не откажет именно тебе. Ты ей нравишься…
– Да? – спросил я, сел рядом с Ольгой и агрессивно посмотрел ей прямо в глаза, – А ты бы согласилась заняться со мной сексом?
– Да, – сказала она, и отвела взгляд, – Я очень хочу заняться с тобой сексом… Вчера, возле бара, когда ты говорил про смерть и дотронулся до меня – я чуть не кончила… И мне сейчас кажется, если ты до меня дотронешься…
Я стал смотреть в окно, на заснеженный газон и белые фонари в черном небе. И в моей голове не было ни одного слова. Ольга тоже молчала и не шевелилась у меня за спиной. Так продолжалось минут пять, а потом пришел Лорченков.– Ребята, – сказал он просяще, – Извините, что мешаю, но я так хочу спать! Я устал!
– Пойдем ко мне, поболтаем! – сказала Ольга весело, взяв меня за рукав свитера.
Ее номер был через несколько шагов по коридору. Там было темно и неубранные кровати. Мы, не зажигая света, сели на Ольгину постель и снова стали молчать. Я хотел что-нибудь сказать, но боялся ляпнуть глупость или грубость.
Она с любопытством посматривала на меня, блестя в темноте глазами. Я чувствовал ее запах от ее постели и запах духов от нее самой. Казалось, будто я погружаюсь в запах, как в теплый прибой… Я встряхнул головой.
– Знаешь, спасибо тебе за то, что ты сказала, – проговорил я, глядя на скомканную постель ее соседки, – Я услышал такие слова первый раз в жизни. Правда, спасибо. Но ты беременная, у тебя есть муж. Поэтому я пойду в свой номер и лягу спать.
Я как-то неловко, деревянным движением, хлопнул ладонью по ее коленке, обтянутой джинсами. Встал и ушел.
Лежа в постели, я полночи смотрел в окно, и только под утро уснул. Просыпался часто – от громких стонов Лорченкова. Утром он рассказал, что ему снился злой медведь. Лорченкова мучила Россия.